Страх
Рокотов писал портреты в 1772 году, и Николай Еремеевич вспоминал теперь, какое это было прекрасное время. Он был тогда молод, полон сил и надежд, захвачен приобретением земель и крестьян, отделкой своего дома.
Но двух лет не прошло — из-за Волги, с Урала, явился со своим войском Емельян Пугачёв. Господа называли Пугачёва «злодеем» и «душегубцем», а мужики величали «батюшкой» и шли за ним тысячами. Многие помещики обратились в бегство. Николай Еремеевич медлил, жалея оставить имение на произвол разбойников. Но прискакал управляющий, посланный на разведку, рассказал, как встречали Пугача в Саранске.
Войско мятежников вступало в город под жёлто-красными знамёнами. Частокол пик поднимался в небо. Повстанцы, конные и пешие, в считанные минуты заполонили улицы. Ехали верхом степенные яицкие казаки с ружьями поперёк седла. Башкиры в меховых шапках, вздымая пыль, крутились на диких своих конях. Положив руку на чугун ствола, шли рядом с пушками артиллеристы из уральских рабочих людей. На Пугачёве был голубой бешмет, стянутый золотым поясом, чёрная смушковая шапка, широкие казачьи шаровары малинового бархата. За поясом два пистолета, на боку кривая сабля. Народ радостно его приветствовал: все вышли на базарную площадь в праздничной одежде и кричали «ура». Пугачёв приказал читать грамоту: он жаловал народ землями, водами, лесами, рыбными ловлями, жилищами, покосами, посевом и хлебом. Обедал Пугачёв в доме воеводской вдовы, что жила у Трёхсвятской церкви, кушанья подавали на серебряной посуде, он же, подходя к окну, дарил серебро собравшимся возле дома простым людям. Приказал Пугачёв к утру везти в Саранск окрестных помещиков на суд и расправу.
Николай Еремеевич тотчас велел заложить тройку, лошадей выбрал самых резвых, посадил в карету Александру Петровну и детей, из имущества взял на колени только ларец с дорогими камнями и деньгами и погнал на Москву. Мчались не останавливаясь — как бы в беспамятстве. Николай Еремеевич боялся постоялых дворов, каждый мужик казался ему пособником Пугачёва. По дороге начался у него озноб, в московском своём доме он часами сидел, прижимаясь спиной к жарко натопленной кафельной печи, но дрожь не унималась. Когда пойманного Пугача в клетке привезли в Москву, Струйский поспешил для успокоения на Болотную площадь — смотрел, как рубили злодею голову.
Узнал Николай Еремеевич, что рузаевские крестьяне встречали пугачёвских посланцев хлебом-солью, посадили их обедать в господском доме, многое в доме попортили, сорвали дорогую железную кровлю. В деревне Покрышкине, также ему принадлежащей, того хуже — убили старосту. По возвращении в Рузаевку Струйский учинил жестокий розыск: клеймил непокорных рабов калёным железом, бил кнутом нещадно, готов был истребить всех с жёнами и детьми, а дома их предать огню, однако спохватился: без пахарей, скотниц, пастухов, служанок, кучеров, плотников не обойдёшься, а где взять других, коли все вокруг — бунтовщики?..
С тех пор двадцать лет минуло, но страх и ненависть не проходили. От них и эта худоба, и этот вечный огонь в глазах... Разглядывая в зеркале своё лицо, Николай Еремеевич думал о том, что мало стал похож на давний свой портрет и что хорошо было бы попросить Рокотова снова написать теперь его и Александру Петровну. Если повесить новые портреты рядом с прежними, будет видно, как меняет человека время.
И он послал художнику приглашение погостить в Рузаевке.
Художник Рокотов
Лет десять назад слава Рокотова была ещё очень велика. Многие знатные люди желали иметь исполненный им портрет и платили за работу сто рублей. Но появились новые живописцы, они писали не так, как он, и брали за работу вдвое-втрое дороже. Рокотов им не завидовал и не подражал. Он знал, что в искусстве обезьянить нельзя: художник должен быть такой, какой он есть, а начнёт подделываться под других — ему конец. Пока работает по-своему, хороший ли, плохой ли, но он — художник; а подражатель и самый ловкий — не художник, а подражатель. Да и глаза у Рокотова стали слабеть. Иногда, в сумрачные дни, видел он всё вокруг словно сквозь реденькую тряпицу.
Фёдор Степанович поселился на тихой московской окраине возле старинного монастыря. После обеда, пока не стемнеет, сидел у окна и читал, водя над страницами большим увеличительным стеклом в медной оправе. Мимо окна день-деньской брели богомольцы. Жили при Рокотове верный слуга с женою, тоже, как он, старики. Вечером, чтобы провести время и не утомлять зрение, Фёдор Степанович играл с ними в дурачки. Заказчиков мало. Месяц проходил и другой, пока подъезжала к крыльцу карета четвернёй с форейтором на передней правой лошади и лакеем в красной ливрее на запятках. Хотя за портрет просил теперь художник всего пятьдесят рублей...
Получив от Струйского приглашение, Рокотов решил ехать. Не виделись давно, а ведь смолоду знакомы — в прежние годы часто встречались и в Петербурге, и в Москве; Николай Еремеевич прославлял художника стихами и прозой, покупал у него работы, присылал к нему для обучения крепостного своего живописца Зяблова, сына рузаевского пахаря. Чахотка погубила Зяблова в молодые годы, Струйский горевал, что лишился такого мастера, даже стихи сочинил: «Пускай, хоть был он раб, но слёз достоин будет». В Рузаевке не был Рокотов с тех давних пор, как писал портреты хозяев. Двадцать лет и два года пробежало.
Чтобы путешествие обошлось дешевле, Фёдор Степанович нашёл попутчиков — пензенскую барыню и старичка инвалида, отставного офицера. У инвалида пустой левый рукав был приколот булавкой к поясу мундира. Наняли в складчину крытую карету с чёрным кожаным верхом. Фёдор Степанович уложил в дорожный сундук парадный шёлковый кафтан, серый, шитый серебром, башмаки с серебряными пряжками, тонкое бельё и на всякий случай белый парик с буклями на висках. В особый ящик сложил принадлежности для работы: палитру — дощечку смешивать краски и несколько любимых кистей. Поверх дорожного платья для защиты от пыли и грязи он надел чёрный плащ без рукавов с застёжкой у шеи и чёрную английскую шляпу, высокую, с плоским верхом и широкими полями.
Ехали дорогой на Пензу. Солнце вставало впереди экипажа слева, а заходило по правую руку сзади.
Попутчики попались разговорчивые. Толстая барыня рассказывала, как в молодости пряталась с семейством в лесу от Пугачёва. Дворяне бродили в лесах целыми таборами — грязные, голодные, без прислуги; по ночам боялись разжигать костры. Соловьёв в то лето было необыкновенно много, ночью пели они громко, как бы в отчаянии, — с того времени невзлюбила барыня ни леса, ни соловьёв. Инвалид вспоминал военную кампанию 1759 года, битву при Кунерсдорфе, когда наши войска разгромили прусскую армию. В разгар боя, рассказывал инвалид, почудилось ему, будто чёрное от дыма солнце сорвалось с неба и полетело прямо на него: это было неприятельское ядро. И старичок похлопал себя по пустому рукаву. А шёл ему тогда всего девятнадцатый год. Рокотов прикинул в уме: инвалид-то на пять лет младше его, вот тебе и старичок!
Иногда, чтобы отдохнуть от разговоров и размять затёкшие ноги, Фёдор Степанович вылезал из кареты и следовал за ней по обочине, краем жёлтого ржаного поля. Память рисовала перед ним картины такие далёкие, что и не верилось, будто всё это было. Виделось ему: солнечным летним днём идёт он с отцом вот так же — полем, и спелая рожь так же шуршит, и так же синие васильки сверкают среди колосьев; отец крепко сжимает его ручонку в большой шершавой ладони и без конца повторяет, что если Федя перед барином в грязь лицом не ударит, докажет к рисованию талант, его сиятельство пошлёт Федю учиться, а как станет Федя добрым мастером, глядишь, и вольную даст. Были они тогда крепостные люди князей Репниных...
В Саранске Фёдор Степанович расстался с попутчиками. На пыльной базарной площади ждал его посланный ему навстречу из Рузаевки человек в открытой коляске, запряжённой парой сытых лошадей. Человек сразу признал художника: в чёрном плаще, в шляпе с плоским верхом, он выглядел среди базарной толпы чужеземцем.