10. Далее он снова восхищается тем, чего Аполлоний достиг в понимании языка животных, и затем говорит: «И стал понимать язык животных, научившись этому во время путешествия к арабам, которые хорошо знают и применяют эту науку, ибо и арабским лебедям, и прорицающим птицам можно внимать наподобие оракулов. Они понимают язык бессловесных, питаясь, одни говорят, сердцем, другие — печенью драконов»[496]. Как раз там-то, как видно, и отведал сердца и печени дракона воздерживающийся от животной пищи и дерзающий не приносить жертвы божествам наш пифагореец, — чтобы тем самым приобщиться и к их мудрости. Ведь с такими учителями возможно ли, чтобы ученик поступал иначе, нежели сами учителя? К перечисленному мы можем добавить и арабских мудрецов — учителей сего мужа в науке гадания по птицам. Следуя, как видно, их науке, некоторое время спустя в случае с воробьем он сотворил, как показалось присутствующим, великое чудо, поскольку предсказал, что означает воробей, созывающий товарищей к корму[497]. Именно потому и с львицей небывалой величины, которую вместе с восемью детенышами он увидел убитой по дороге в Ассирию[498], — тут же соотнеся это с той самой наукой, он определил срок своего будущего пребывания у персов.
11. Писатель рассказывает, что вслед за обучением у арабов Аполлоний принимается и за обучение у персов;[499] ведь запретив своему единственному ученику и спутнику Дамиду ходить к магам, сам он — видимо, для того, чтобы не обучаться магии вместе с человеком несведущим, — в одиночку ходил к ним и всякий полдень и полночь проводил вместе с ними[500]. Также сообщает, что в беседе с вавилонским царем Варданом Аполлоний заявляет следующее: «Мудрость же у меня Пифагорова — мужа с острова Самос, который именно так научил меня почитать и понимать богов, видимых и невидимых, и постоянно с богами общаться»[501]. Кто же поверит ему, если Пифагор не оставил никакого такого писания, ни каких-нибудь тайных сочинений, чтобы можно было хотя бы предположить, что он опирается на них. Зато о том, что его учитель Пифагоровой философии ни в чем не отличался от эпикурейцев, засвидетельствовано у самого Филострата, который говорит так: «Тот, кто учил его Пифагоровой мудрости, был человек весьма несерьезный; в жизни он не руководствовался его философией, но, покорный своему желудку и любовным влечениям, принимал Эпикура за образец. Этим человеком был Евксен из Гераклеи Понтийской, он понимал суждения Пифагора, подобно тому как птицы понимают все то, чему научаются от людей»[502]. Что за нелепость — говорить о том, что от него Аполлоний мог научиться понимать богов и общаться с ними? Но допустим даже, что он слушал и других наставников, хотя наш сочинитель об этом и не упоминает. В таком случае, разве известно, что кто-то из них сам непосредственно от Пифагора научился понимать и общаться с богами видимыми и невидимыми и научил этому других? В самом деле, ни легендарный Платон, более прочих приобщившийся к философии Пифагора, ни Архит, ни тот самый Филолай, который записал беседы Пифагора, ни кто-либо другой из известных людей, знавших сего мужа и записавших его собственные суждения для последующих поколений, не отличался подобной мудростью. Потому от кого-то другого, а не от Пифагора он научился всему этому и, щеголяя философским плащом, присваивает себе для пущей важности имя философа, чтобы пусть даже вопреки здравому смыслу можно было принять ложь за правду и допустить немыслимое предположение, что всему этому он будто бы научился от того самого самосца, который умер за несколько сот лет до него. Потому среди арабов следует искать того учителя, который преподал Аполлонию так называемое тайное знание о богах. Таким образом, если он и в самом деле божественный по природе, то Филостратово сочинение оклеветало его учителей, если же оно правдиво, то лжет само предание и не соответствует истине писание о том, что он был божественным.
12. Я не стану разбираться с призраком Протея и доискиваться подтверждений, и не требую предоставить доказательства смехотворной истории о лебедях, которые, по рассказам Филострата, помогали его матери при родах, — ни привести свидетеля небылицы о садах, ведь, как я и говорил, не брать же нам в очевидцы и этих событий Дамида, который повстречался с Аполлонием многим позднее в Нине Ассирийском[503]. Что касается меня, то из того, что написано, я весьма охотно верю тому, что представляется правдоподобным и не отступает от истины, и даже если бы в похвалу достойному человеку сказано было нечто уж очень хорошее, я и это, возможно, счел бы достоверным и допустимым, — лишь бы оно не изобиловало неимоверными чудесами и всяким вздором. Поэтому я, пожалуй, не стану возражать, если наш писатель говорит, что древний род Аполлония восходит к первым поселенцам, что наш герой — раз уж так случилось — был состоятельнее, чем все жители, вместе взятые[504], и что, будучи еще молодым человеком, он не просто повстречался с учителями из вышеназванных, но и сам — почему бы нет? — стал для них учителем и наставником[505]. Не станем отказывать ему в расторопности и в делах общественных и религиозных, поскольку в награду за здравомыслие он избавил от недуга человека, который пришел излечиться в храм Асклепия: ибо тому, кто страдал водянкой, он прописал положенный больному режим воздержания и тем самым излечил его, — здесь, безусловно, сообразительность юноши весьма похвальна[506]. А также поскольку Аполлоний не допустил в храм того, кто желал принести богатые жертвы, но по справедливости имел дурную славу — ибо и впрямь, по словам писателя, из всех жителей этот человек был самым богатым и самым знатным[507]. Нет возражений и против того, чтобы причислить Аполлония к людям целомудренным, потому что на того, кто домогался его внимания, он обрушился бранью[508] и потому что он, как говорит сочинение Филострата, провел жизнь в чистоте, свободным от общения с женщиной[509]. Пусть будет верным и то, что сказано о пятилетнем пифагорейском молчании, а также о том, как он достохвально с ним справился[510]. Это и подобное тому, присущее человеку и поистине не выходящее за границы философского образа жизни и правды, я, пожалуй, согласился бы допустить, весьма почитая благоразумие и любовь к истине. Однако сначала предполагать, что он по природе своей могущественнее человека, и тут же этому противоречить, забывая о сделанном предположении, — я считаю, есть пустая болтовня и обвинение и самого пишущего, и прежде всего того, о ком все это написано.
13. Это из первой книги. Приступим же и к тому, о чем говорится во второй. Речь заходит о путешествии Аполлония от персов к индусам. После чего с ощущением чего-то неудобосказуемого, как бы чего-то странного автор говорит, что наш герой увидал по дороге какого-то беса, которого он называет эмпусой[511], и вместе со своими спутниками прогнал его бранью;[512] и когда им в пищу было подано мясо животных, Аполлоний говорит Дамиду, что он, дескать, позволяет ему и спутникам отведать его: ибо в воздержании от него никакой заслуги для них он не видит, для себя же — в том, чтобы с детства вести жизнь, сообразуясь с философией[513]. Однако же кто не смутился бы от того, что его, Дамида, человека столь ему близкого, в ком единственном, казалось бы, он приобрел себе приверженца и обращал к философии, Аполлоний не удерживает от животной пищи, что не дозволительно по Пифагору, — что он непонятно почему для других не видит никакой заслуги в воздержании от того, что самому ему принесет вред?
14. При этом посмотрим, какие примеры истинности своих слов доставляет нам сам Филострат, о котором у Правдолюбца засвидетельствовано, что он почитает истину. Он говорит, что Аполлоний, оказавшись у индусов, держит при себе переводчика и с его помощью ведет беседу с Фраотом — так звали царя индусов[514]. Таким образом, недавний знаток всех языков, как об этом говорил Филострат, — теперь, снова по его же словам, нуждается в переводчике. И опять-таки, знающий мысли людей и чуть ли не как тамошний бог