И в колхозах я был, и по Янцзы дней семь плыл на холодном-прехолодном металлическом неотапливаемом пароходе, да еще и в снежную бурю, а попросился на джонку — пожалуйста, день плыл и на джонке, потом на машине догонял пароход. Был и в соворганизациях, в комитете по освоению бассейна Янцзы в городе Ухани. Там у наших специалистов я получил каким-то образом опубликованную свою работу по вопросу освоения целины, о которой дома и упоминать-то «не рекомендовалось», поскольку я ссылался на дореволюционного экономиста, споря с утверждениями самого Трофима Денисовича (Лысенко).
Кроме серьезных наблюдений, я мог бы набрать и десятка два случаев-анекдотов.
Например. Один из наших переводчиков-китайцев уже не первый год переводил на китайский М.Е. Салтыкова-Щедрина.
Когда я уезжал, он сказал мне, что труд это — адский, что очень многих слов и словосочетаний он попросту не понимает. Вот если он будет присылать мне в Новосибирск тексты Салтыкова, которые ему непонятны, а я буду перелагать их на русский, но общедоступный язык и пересылать их ему обратно в Пекин? Я согласился. Результат? В результате едва ли не все основные произведения Салтыкова я перевел с русского на русский и теперь неплохо знаю Щедрина. И полагаю, что его «Современная идиллия» — выдающееся произведение мировой литературы, особенно существенное для нас и в наше время, но почему-то оно даже не всегда и упоминается в перечне основных трудов Салтыкова. А — зря! Действующие лица «идиллии» (тот же Глумов) нынче да-а-алеко пошли, не то что сто десять лет тому назад, а достигнув высоких постов. Конечно, уж никто из них не напишет ничего такого, что позволил себе писать вице-губернатор рязанский и тверской. Не потому не напишет, что нельзя. А потому, что никто так не сумеет, потому, что нынешний язык этого не позволит. Одним словом: нигде и ни в чем я не проходил такой школы русского языка и русской литературы, как при переводе Салтыкова с русского на русский.
Может быть, это и неудивительно, потому что школа-то закончилась для меня барнаульской семилеткой (1929 год), после семилетки я поступил в техникум, там общеобразовательных предметов уже не было. Так или иначе, а я благодарен китайскому не шибко грамотному переводчику Чжану.
Другой опять-таки почти что анекдот. В моем одиночном путешествии меня неотступно сопровождал гид и переводчик Хуан с пистолетом на боку — считалось, что меня надо охранять от возможных врагов советского и китайского народов.
В его обязанности входило каждый вечер писать на меня досье — где я был, с кем встречался, о чем говорил.
Должен признаться: меня это не шокировало, скорее забавляло, так как Хуан тоже не понимал своих обязанностей, он считал необходимым каждое досье вечером согласовывать со мной — советский же товарищ, старший брат! К тому же я здоровый был мужичонка, вставал в 6-00, ложился в 24–00, а ночью еще и писал, и привез домой 27 готовых очерков, а Хуан, тот не выдерживал, часов в шесть вечера валился с ног и подбирал мне встречи так, чтобы среди моих собеседников был кто-то, кто знает русский язык, сам он этих бесед уже не слышал, а записывал их с моих же слов.
Но и то верно, что не было у меня ни одной встречи, ни одной беседы, в которой не присутствовала бы великая идея дружбы двух великих народов, все остальное казалось несущественным. Позже-то я вспоминал, что однажды нам (всем троим) что-то пытался рассказать корреспондент «Правды» Кожинов (Кожин? Не помню). Он потом и статью написал в своей газете о своих сомнениях по поводу советско-китайской дружбы и был раскритикован и подвергся партвзысканию.
Был еще такой профессор Е с супругой, очень образованный человек (он и теперь, бывая в Москве, заглядывает ко мне в «НМ», в поездке с Горбачевым я с ним встречался снова), тот, даже и не говоря ничего, как-то давал нам понять, чтобы мы не слишком увлекались нашей дружбой, но нам и это было, как об стенку горох, тем более что и в народе, и в общении с интеллигенцией нигде-нигде уловить такого рода настроений было нельзя. Это зарождалось там, вверху, и тайно, а вот идешь поутру полевой тропинкой, навстречу — крестьянин с вязанкой хвороста. Он вязанку бросает на землю и с восторгом твердит: «Сулянин-жэнь, сулянин-жэнь, сулянин-жэнь!» (Советский человек.)
Есть мне что вспомнить и о великих тогдашнего Китая.
По приезде в Пекин, проснувшись рано утром, я увидел в окно гостиницы: мужчина, женщина, мальчик, лошадь и осел, впрягшись каждый в свой хомут, везут огромную арбу с овощами (должно быть, на базар). Я сел и записал эту сценку. Вошел в номер переводчик Чжан:
— Что это вы написали?
Я ему показал.
Он:
— Я отдам это в «Женьминь Жибао».
И через день-другой заметка моя была в этой газете напечатана, а затем уже я печатался там с разными сценками систематически. Как я понял, такие зарисовки в ходу у китайской публицистики.
А когда я вернулся в Пекин из поездки на юг (провинция Юньнань, г. Куньмин: сказочные красоты), я был уже известным «сулянин-жэнь» и прощальный ужин мне давали и Мао Дунь, писатель и министр культуры, Го Можо, президент Академии наук, и Чжоу Эньлай — премьер. Мы сидели в полутьме, ели каких-то обитателей морских и пресных вод и смотрели на экране театр теней.
Первым ушел Чжоу, потом президент Го Можо, потом Мао Дунь, а я сидел, смотрел театр теней: умру, а досмотрю до конца! Хотя и чемоданы собирать надо — утром лететь! — и устал я зверски, и Хуан мой давно спит в уголке полутемной комнаты, а я — до конца: четыре часа без перерыва.[5]
Зато как же мне были благодарны актеры, как поднялось в их глазах значение советско-китайской дружбы! Да ведь и мне пошло на пользу: путешествуя по Китаю, я побывал на семнадцати спектаклях китайской оперы (там что ни провинция — своя оперная школа, а то и две), а сколько переслушал шошуди (народных устных рассказчиков) на базарах и улицах — и не упомню. Вернувшись домой, я написал небольшую работу о китайской опере и китайском балете (напечатал ее, помнится, в «Сибирских огнях» и даже давал советы Новосибирскому театру, когда он китайскую оперу ставил.
Наша новосибирская балерина Зимина исполняла китайские танцы, мне показалось, лучше китаянок. Насколько мне помнится, новосибирцы даже и в Австралии играли этот спектакль.
Еще вспоминается: во всех городах (Пекин, Сиань, Чэнду, Чунцин, Ухань, Кантон, Шанхай, Ханчжоу, Сычжоу, Лоян и снова Пекин, а в одиночном моем путешествии еще и Баодин, Шиузя-чжаун, снова Чунцин, Куньмин) во всех гостиницах нас снабжали советскими газетами. Чуть ли не все газеты того времени на чем свет поносили меня — за повесть «Свидетели», напечатанную в «НМ», не помню номера. Не очень-то приятное чувство!
Ну а после этой поездки я года три внимательно следил за событиями в Китае, выписывал советско-китайскую газету «Дружба», получал и из Китая массу книг (на китайском языке), в том числе 20-томник Лу Синя. Этот писатель мне очень нравился (на русском!), я написал о нем небольшую работу (кажется, «Сибирские огни»). А уж встреч с китайцами и в Новосибирске, и в Москве было не перечесть! Потом наши отношения стали быстро охлаждаться. И когда осенью 1962 года, опять же в октябре месяце, день в день 16 октября, я и Н.П.Собко снова оказались в Китае — дело было дрянь.
Н.П. — человек нервный, жил трудно — об одной ноге остался с войны, но сдерживать себя умел. Господи, какой же это был другой Китай! По улицам ходили толпы людей, опять же с красными флагами, требовали судить р-революционным судом своих вчерашних кумиров едва ли не всех, кроме, конечно, Мао (Чжоу Эньлай не упоминался ни в том, ни в другом смысле, а Го Можо и Мао Дуня уже потряхивали). На той же площади Тяньаньмынь, нашу машину окружали люди. Что-то кричали либо стояли молча и неподвижно, нам проехать — ни взад, ни вперед. По часу, больше стояли мы неподвижно, и, только если удавалось открыть дверцу и Собко выходил из машины на костылях и говорил: «Война! Война!», показывая на ногу, которой не было, люди расступались и строились, строились в колонны по пятьдесят или сто человек (они всегда только так и ходили), а нас в очередной раз везли в музей революции или в музей истории Народно-освободительной войны.