— Что за единый закон?
— Щедрость! Ты посмотри только, как щедры деревья, как нерасчётливо щедры! Сколько сотен пудов яблок родит за свою жизнь яблоня! А сама-то что весит? А неплодородящие деревья возьми! Сколько мощной древесины собирают они в своих стволах и ветвях! Какая масса самого ценного жизненного материала накапливается их многолетней работой! И всё ведь это не для себя Лес накапливает.
— А для кого, неужели для нас?
— Вот именно для нас!
— Чем же объяснить столь бескорыстную филантропию леса, дорогой Коля?
— А чем можно объяснить старания отца, который накапливает имущество для сына?
— И кто отец, кто сын?
— Лес отец, Андрюша. А мы, Человечество, — его сын.
— Очень поэтично, но и только. Убедительности научной не хватает для твоей натурфилософской поэзии, Коля.
— Тебе обязательно нужна научная выговоренность, сухое Аристотелево построение, софизмы. А без этого нельзя? Если истинная сущность даже сама лезет тебе в глаза? Неужели ты не можешь убедиться без логического подхода, ну просто глядя на то, что происходит вокруг?
— В чём убедиться?
— Да ты только зайди в лес и посмотри, как живут деревья, — и сразу поймёшь, что надо делать, чтобы и нам добиться социальной гармонии.
— Интересно! Объясни. Вот это уж действительно интересно.
— Опять объяснить! А ты сам посмотри. У дерева — полное согласие с тем, что выпало на его долю. Оно строит себя, свою жизнь полностью в соответствии с теми условиями, которые для неё предназначены. На свободе сосна растёт широкой, могучей. В красном бору — высокой, стройной. В густой чащобе — мелкою, тонкою, жердеватою до старости. Дерево становится таким, какое оно есть, в полном соответствии с внешними обстоятельствами. И оно не терзается завистью или злобой, глядя на соседей. Оно не воевать с ними желает, а соответствовать друг другу. И в этом желании и качестве они все до одного одинаковы и равны. Вот в чём социальная философия Леса. Поэтому Лес всегда полон жизни, могущества, богатства, он всегда счастлив, Андрюша, и ему жить бесконечно. Ведь каждое дерево счастливо, ты можешь такое представить? И хилая ёлочка, и могучий дуб, и карликова берёзка где-нибудь в северных тундрах. И все они вполне счастливы, хотя нет у них своих князей и правителей. А можешь ли ты сказать, что каждый человек на земле так же счастлив?
— Я думаю, Коля, что привлекательные рассуждения твои порождены не серьёзной работой разума, а праздной игрой ума… — задумчиво потупившись, неохотно выговорил Андрей Николаевич. — Это от одиночества… Ведь ты исключаешь такую очевидность, как внутривидовая борьба растений.
— Боже мой, Андрей! Неужели нам с тобою так никогда и не понять друг друга? Ты только внимательно присмотрись же к каждому дереву леса — неужели ты не видишь, как оно счастливо?
— Что же, выходит, что все твои деревья, какие есть на свете, совершенно счастливы? — криво усмехнувшись, спросил старший брат, а затем вдруг оцепенело уставился на развёрнутую мехом наружу бекешу, брошенную в кресле, похожую на лохматую собаку.
Я разговаривал с ним, горячился и спорил, осторожно и трезвенько думая о том, где же теперь мой славный егерь, не поглотил ли его разлив вместе с железной лодкой-моторкой и что же мне теперь делать, отделённому от всего мира великим половодьем, заточенному на этом кордоне-острове. Мой спор с братом был для меня привычным, я всегда любил подразнить Андрея, разными парадоксами пытаясь расшатать его устойчивые умопостроения; в нём и в егере Власьеве было одно и то же качество, которого недоставало мне, — то были люди, чья духовная жизнь и внешняя, физическая, совершенно совпадали. Оба они были всегда в делах, а любое дело было для них и выражением их духовности, которой, как мне казалось, всё же у них недоставало для того, чтобы ощутить эту единственную нашу жизнь во всей её глубине и полноте.
Андрей Николаевич, как и все дети Тураевы, вернулся после всех университетов и факультетов на землю отческого имения и, получив при разделе усадьбу и пахотные земли, ретиво принялся за хозяйствование. Но, подобно егерю Артёму Власьеву, ему не хватало в доме хозяйки, и он принялся искать её с тем же неромантическим деловитым усердием, как и Артём, который, не зная ещё, кого выберет в невесты, уже заранее договорился с матерью, что та выделит для него при женитьбе корову, а себе возьмёт тёлку от неё. Возможно, подобный ретивый подход к женитьбе и не приводит к особенному трепету и благоуханию брачных чувств, но с жёнами и тот и другой особенно не мудрил, удовлетворился первою же попавшей к случаю невестой, даже не спрашивая у себя, красива она или не красива, нравится ему или не нравится. Тураеву Андрею досталась довольно засидевшаяся дочь богатых соседей, помещиков Шубниковых, и она, Тамара Евгеньевна, избрала трудовую жизнь, стала сельской учительницей, после замужества переехала в Тураевку и продолжала учительствовать в местной приходской школе, где и проработала до самой революции. Она была счастлива тем, что муж полностью разделяет её взгляды на жизнь, и хотя бог не дал ей детей, а страсть к мужу так и не пробилась у неё сквозь её целомудренную стыдливость и его суховатую сдержанность, Тамара Евгеньевна считала, что прожила с ним хорошую жизнь. Другое дело у Ларисы, жены егеря Власьева, — она за два года народила ему двоих детей, а потом, год спустя, однажды задержавшись по летнему времени в деревне, вдруг загуляла и запила с известным вдовцом по прозвищу Жупяк и на кордон больше не вернулась. Детей малых вскоре перевезли к ней в деревню, а Артюха остался на кордоне с коровой, овцами и гнедой кобылой Лыской, для которых надо было в одиночестве заготавливать сено. И, расценивая его судьбу по заботам этого тяжкого для Артюхи сенокоса (когда некому было даже поворошить сохнущую траву в рядках), можно сказать, что ошибкой была его женитьба, — но совсем по-другому представляется, если посмотреть на дело, так сказать, с высот тех дней половодья, когда я был заперт на Колином Доме разливом, словно Робинзон на необитаемом острове.
В дни весеннего разлива, оставшись один на том месте, где когда-то стоял барский дом, затем изба лесника, а после — стандартный казённый домик для егеря, Глеб Тураев неожиданно обрёл способность как бы соединяться с сознанием окружающего Леса, и подобное слияние совершенно перестроило его обычное соотношение с миром окружающим и дало ему возможность быть наконец и предкам своим, и потомкам — то есть быть тем единым родовым существом, которое рождается и умирает, рождается и умирает, поступает, говорит, думает как-то по-своему, сообразно веянию времени, но всегда, во всяком воплощении и проявлении своём, испытывает какое-то своё особенное, единственное в своём роде главное чувство жизни.
Ну и коли на самом деле иллюзорно всё то, что наполняет меня, и я, стало быть, не существую, — то Лес-то существует, и деревья на земле высятся! — успокаивал себя Глеб Тураев, желая видеть целым и существующим тысячелетний Лес, даже несмотря на то, что в нём могло бы никогда не появиться его субъективное «я» — и это в противоположность Николаю Тураеву, который порою ясно ощущал своё тайное присутствие во всём, что происходит в Лесу, и потому считал, что Лес этот не мог бы состояться без его присутствия и участия.
Лес раскрывал свою тайну того, что он всюду, в минуты жизни особенные — Николаю Тураеву возле длинной стены Баташовского подворья в Гусе Железном, Степану во время ночной разведки, когда он на плаву, обняв бревно, перебирался через реку, а Глеб Тураев вдруг увидел, что он находится в глухой чащобе, со всех сторон окружённый тесным частоколом деревьев, — стоя посреди пустынной платформы на станции Кунцево в Москве.
Николай Николаевич, живя постоянно в лесу, внешне совершенно переменился, вряд ли кто-нибудь из прежних сослуживцев и знакомых узнал бы его, как не узнала и Вера Кузьминична Козулина, в девичестве Ходарева, встретившись с ним возле мрачного дворца купцов Баташовых. Он смотрелся совершенно мужиком, был в армяке и безобразно стоптанных сапогах, облысевшую голову его накрывал коричневый засаленный картуз, и на давно не бритом лице Николая Николаевича с окончательно утвердилось то выражение рассеянного равнодушия, с которым он и прожил до конца своих дней и которое передалось его сыну Степану и одному из внуков — Глебу. У последнего это равнодушие задумчивости носило иронический оттенок, словно Глеб Степанович был глубоко погружён в свои мысли, но то самое, о чём он думал, было не очень серьёзного порядка, хотя и забавляло властителя собственных дум.