— Одним словом, в книги вы тоже играете.
— Само собой. Есть любопытные игры — «Пожар в Александрии», «Иоганн Гутенберг» или, например, «Изба-читальня».
— Изба?
— Так назывался древний русский дом из деревьев.
— Причем здесь читальня?
— Когда-то в России шла борьба с неграмотностью. Постойте, это ведь как раз в вашем веке, — книги, насколько я помню, складывали в крестьянские дома, сложенные из бревен, — избы…
— Вижу, вот эта игра, — сказал Пьер, просматривая список. В том же столбце он прочел:
«Трансвааль в огне»
«Дирижабль Нобиле»
«Белый квадрат на белом фоне»
«Базар в Коканде»
«Маки»
«Большой футбол»
«Залив свиней»
«Гласность и перестройка»…
Пьер поднял голову.
— Тут все двадцатый век?
— Да, а вот двадцать первый. — Гектор провел пальцем по строчкам. — «Башни большого города», «Любовь шахида», «Глобальный коллапс», «Мафусаилов век», «Марсианские хроники»… А здесь двадцать второй, двадцать третий…
Взгляд Пьера блуждал по листку, выхватывая разбросанные по векам игры: «Ронсевальское ущелье», «Тысяча видов Фудзи», «ГЭС на Замбези», «Бирнамский лес», «Лагерь таборитов»…
— А это что? — воскликнул он вдруг, возвращаясь к двадцатому веку. — «Маки»! Вы играете в макизаров? Это про наше сопротивление бошам?
— Вы удивляетесь? Двадцатый век у нас в почете. Один из переломных в истории. — Гектор сделал шаг назад. Внимательно посмотрел на Пьера. — Послушайте, ведь это в вашем веке мир стоял на грани самоубийства. Жуткие войны, тоталитарные режимы, распад озонового слоя. Тяжелый век. В начале следующего, после вспышки глобального террора, кошмары постепенно отступили. Он-то и стал называться первым веком Великой эпохи. Впрочем, это название установилось где-то веке в двадцать третьем. Хотите посмотреть «Маки»? Эта игра, правда, в другой зоне, здесь у нас в этом сезоне все больше средневековье. Но это не проблема.
— Хочу ли? Пожалуй. Но не сейчас. Можно попозже?
— Вы гость, ваши желания — закон.
В окоп, где сидели Дятлов, Декур и Пьер, спрыгнул д’Арильи, умудрившийся сохранить щегольской вид даже во время непрерывных боев последней недели. Он шел в штаб к Эрвье и решил дождаться темноты. Д’Арильи немедленно схлестнулся с Декуром, мрачное молчание Дятлова, ради которого — это уже начинал понимать Пьер — аристократ всегда разглагольствовал, подливало масло в огонь.
— Попран рыцарский дух, веками, как драгоценное вино, сохраняемый цветом европейских наций, оберегаемый от тупых буржуа, темного пролетариата, извращенных интеллектуалов…
— Добавьте сюда плутократов, евреев и коммунистов, — вставил Декур, — и Геббельс с Гиммлером будут вам аплодировать.
— Безвкусно манипулируя символами, рожденными в служении Богу и чистой любви, названные вами лица опошлили идею рыцарства, низвели священные ритуалы на уровень кровавого балагана.
— И это все, что вас не устраивает в нацизме? Будь они пообразованней, поутонченней, средневековые побрякушки не тасовались бы с такой наглостью, это не травмировало бы ваш вкус, и фашизм бы вас устроил, а? — Декур начинал распаляться.
— Не придирайтесь, Жак. Я бьюсь с ними от имени светлых идеалов рыцарства.
— Вы бьетесь с варварством сегодняшнего дня от имени варварства прошлого.
— Ого! А вы? Я-то знаю, за что умру. И знаю, как это сделать. У меня хорошие учителя. Тристан и Гавэйн, Роланд и Ланселот, Сид и…
— Зигфрид, — вставил вдруг Дятлов.
— Что ж, и Зигфрид тоже. Почему нет?
— Вот и славно, д’Арильи. Вот и договорились. — Декур говорил беззлобно, но с неприязнью. — Вас не переубедишь, а вот Пьеру, которого вы пичкаете рассказами о славном французском рыцарстве, неплохо бы понять, что феодальная символика фашизма не случайна. Не ваши ли рыцари двинулись некогда темной тупой массой завоевывать земли несчастных арабов? Убивая по пути евреев, цыган и славян. Есть в рыцарском кодексе та апология ограниченности, которая питает нацизм. Причем французское рыцарство так же мало отличалось от германского, как люди Кальтенбруннера от головорезов Дарнана.
Д’Арильи резко выпрямился, и его узкая голова поднялась над бруствером.
— Спрячьте голову, — сказал Дятлов.
— Хотя бы в храбрости вы не откажете французскому рыцарю?
— Не откажем, не откажем, — заторопился Дятлов. — Нагнитесь только.
— А умирать надо без звона, д’Арильи. — Декур перевернулся на спину и принялся задумчиво жевать травинку. — Вы спрашивали, во имя чего я согласен умереть? Видите ли, я склонен смотреть на себя как на лист большого дерева. Если лист отрывается и падает на землю, он удобряет почву. Качество почвы зависит от качества упавших листьев. А чем плодороднее земля, тем прекрасней будущий лес. Будущий, д’Арильи!
— Этак вы договоритесь до того, что во имя будущего процветания надо угробить как можно больше хороших людей, — нашелся д’Арильи.
— Надо не надо, а в истории так и получается.
— Ну а вы, Дятлов, — д’Арильи не выдержал и обратился к нему прямо, — вы, конечно, согласны с вашим собратом-марксистом? Что скажете?
— Скажу, что справа в трехстах метрах танки.
Пьер увидел несколько коробочек с лягушачьей камуфляжной раскраской. За ними густо шли эсэсовцы.
— Не менее роты, — сказал Декур.
— Давайте лучше посмотрим «Базар в Коканде». Восток — это интересно. Или вот — «Коммунальная квартира». О чем это?
— Не помню. Увы. Не все школьные знания столь уж прочны. — Гектор смутился.
— А играм учат в школе?
— Разумеется. Впрочем, не совсем точно сказано. Школа и сама игра. Вернее, часть ее. Игра шире. Ведь игра — это жизнь. Разве не так?
— Возможно, вы правы, — сказал Пьер.
— Знаете, как называлась моя начальная школьная игра? «Розовый оболтус». — Гектор от души хохотнул. — В средней школе я играл в «Чуффетино», а вот высшая называлась вполне серьезно: «Пилигрим с Альтаира». Нас учили этике общения с пришельцами.
Ох и весело же мы играли! И вот что любопытно: кто был отчаяннее всех в играх школьных, тот многого достиг в играх жизни. Те же, кто смотрел в рот учителям и хватал высшие оценки, те оказались в сетях привычных, проверенных знаний, разучились спорить и думать. А когда спохватились, хотели выпутаться, было поздно. У нас даже закон был, преследующий дидактиков, заглушающих творческие задатки малышей. А вот тем временем и «Базар» подоспел. Прямо за этими воротами. Заглянем? А потом в «Коммунальную», согласны?
Пьер кивнул. Они прошли ворота, выбеленные известью, и окунулись в цветную, громкую, жаркую круговерть. Кричали люди и ослы, пели нищие, с минарета плыл самозабвенный голос муэдзина. Горы груш истекали желтым соком, светилась покрытая белым пухом айва, бугристые комья винограда всех цветов — от янтарного до сине-черного — нежно тяжелели в тазах. Маленькими египетскими пирамидами громоздились курага и урюк, барханам изюма, арахиса, грецких орехов не было конца. Торговцы в тюбетейках и стеганых халатах, перехваченных пестрыми треугольными косынками, тягуче покрикивали, таскали бесконечные корзины, а чаще, скрестив ноги в благодатной тени просторного навеса, неспешно тянули бледно-желтый чай из надтреснутых пиал. Пьеру захотелось пить, но Гектор, предупреждая его желание, уже вел его к чайханщику. Коричневолицый старик в грязной чалме щепотью насыпал чай в пузатый фаянсовый чайник с надбитым носиком, налил кипятку и, передавая напиток Гектору, глянул на них из-под бровей. Пьера поразила кроткая мудрая печаль его выпуклых глаз.
Гектор накрошил в тарелку белую лепешку, и они принялись за чай. Все вокруг было в движении, лишь один осел как вкопанный стоял посредине площади. На осле сидел молодой человек с реденькой бородкой. Босые пятки его утопали в белой пыли. Он громко понукал животное, но то не желало двигаться. «Вот говорят, ишак глупое создание, — весело выкрикивал молодой человек, — но этот ишак совсем не глуп, если не хочет уносить меня из ваших несравненных мест!» Толпа смехом встречала каждое его слово.