Пятнадцать километров в час. Этот предел был дан Журавлёвым на инструктаже накануне, и продиктован тем, что просека была узка, и брёвна гати, хотя и держали тридцать две тонны, держали их при условии равномерного распределения веса, а быстрее пятнадцати равномерности не получалось. На втором километре был поворот, и Чернов знал о нём, и Саенко знал о нём, и за два часа учений в начале декабря Саенко прошёл этот поворот восемнадцать раз, и каждый раз Журавлёв выходил из своего танка и осматривал след, и поправлял, и говорил, что нужно ещё на полградуса левее. И теперь, в восемь сорок семь утра пятнадцатого декабря, Саенко вошёл в этот поворот, и тридцатьчетвёрка прошла его так, как прошла бы по полигонной разметке, на полградуса левее, чем сам танк бы по своей инерции пошёл; и Чернов в башне почувствовал, как корпус качнулся, и выровнялся, и пошёл дальше, и в этом коротком мгновении было что-то от слаженной работы двух людей, не видевших друг друга и даже не разговаривавших в эту минуту, которая стоит больше всех нагрудных знаков и медалей, какие получит впоследствии каждый из них за эту войну.
На третьем километре просека выпрямилась, и впереди, за елями, проступал свет, не яркий, потому что декабрьское утро на Волхове наступает поздно и неохотно, но всё же другой, не лесной: серый, открытый, низкий, свет поля и свет неба над полем, и Чернов видел его через триплекс и понимал, что через минуту он, Чернов, выйдет в этот свет, и в этом свете будет немецкая траншея, и в траншее, может быть, ещё живые люди, и в живых людях, может быть, уже наведённое противотанковое орудие, и от того, попадёт оно или не попадёт, зависит, увидит ли он, Чернов, свет следующего декабрьского утра, или не увидит. И в эту минуту, перед самым выходом из леса, Чернов не успел подумать ни о близких, ни о доме, ни о чём, о чём в подобную минуту, как считается, должны думать люди в свой первый бой; вместо мысли о близких в нём проступило одно простое, необъяснимое, почти неприличное ощущение того, что он сейчас, через минуту, сделает то, для чего родился. И было это ощущение такого качества, какое в обычной жизни случается раз или два, и потом вспоминается как лучшее в жизни, и о котором нельзя рассказать никому, кто этого не пережил, и которое поэтому остаётся одинокой, никому не рассказанной правдой, и в этой одинокости есть своя трагическая сила.
Танк Журавлёва вышел из леса в восемь пятьдесят. Чернов вышел через двадцать секунд за ним. Между ними и немецкой траншеей было двести метров белого, ровного, перепаханного воронками поля, и поле это они должны были пройти, не останавливаясь, на максимальной возможной скорости, и пройти быстрее, чем немцы, оглушённые сорока минутами артподготовки, успеют прийти в себя и развернуть пулемёты. Чернов крикнул в переговорное устройство «Саенко, газу!», и Саенко дал газу, и тридцатьчетвёрка номер ноль один пять рванула, и снег полетел из-под гусениц, и башня Чернова закачалась, и в триплекс перед ним проступил, сначала размыто, потом отчётливо, бруствер немецкой траншеи, с торчащим из него кусом рельса (тем самым ориентиром семь, по которому Прибылов корректировал огонь), и за рельсом Чернов увидел движение, и движение это было пулемётчиком, вылезающим из укрытия и устанавливающим свой пулемёт на прежнее гнездо.
Связист, бежавший в это время за танками с катушкой провода, по фамилии Пастушенко, рядовой, двадцати трёх лет, родом из-под Полтавы, тянувший провод от наблюдательного пункта Мерецкова на острие прорыва, чтобы корректировать огонь по запросам командиров рот, услышал в небе, над собой, странный звук, который не сразу опознал — оглушён артподготовкой, в первую минуту слышал всё как сквозь толстое одеяло. Звук был другим, чем грохот гусениц танков, и другим, чем крики пехоты, бежавшей за танками; он шёл сверху, и был тонкий, моторный, и был сразу из двух источников, и Пастушенко поднял голову и увидел два силуэта на сером декабрьском небе, две пары: пара «Юнкерсов», шедших с северо-запада низко, метрах на трёхстах, нацеленных явно по колонне на просеке, и пара наших «Яков», прикрывавших танковую колонну, выскочивших из облаков сбоку, на пересекающемся курсе, и догонявших немцев. Пастушенко, остановившись с катушкой в руках посреди просеки, видел всё это секунд двадцать, не больше: как ведущий «Як» зашёл «Юнкерсу» в хвост, как из него ударила очередь, как «Юнкерс» дёрнулся, и из него потянулась тёмная полоса дыма, и как он, накренившись, пошёл вниз, и как ведущий «Як», не отворачивая, прошёл следом за ним, и как второй «Юнкерс», увидев это, сбросил бомбы куда попало, в лес, в полукилометре в сторону, и развернулся, и ушёл на запад, и второй «Як» преследовал его до облаков, и в облаках они скрылись, и больше Пастушенко их не видел; но первый «Юнкерс» он видел и после — тот упал в лес в трёх километрах севернее просеки, и поднялся столб чёрного дыма, и Пастушенко стоял с катушкой и смотрел на этот столб, и думал, что вот, значит, ещё четверо немцев стало меньше, и что про этих четверых никто никогда не узнает, кроме их матерей в Германии и его, рядового Пастушенко, обернувшегося случайно на странный звук в небе. И в этот момент ротный связи крикнул ему «Пастушенко, провод!», и Пастушенко побежал дальше, продолжая разматывать катушку, и через полминуту забыл и про «Юнкерсов», и про «Яков» — бой шёл, и его задача была тянуть провод, а не смотреть в небо.
Чернов в это время уже был у самой немецкой траншеи. Пулемётчик, того, ориентир семь, успел установить пулемёт и дать одну короткую очередь, попавшую в лобовую броню тридцатьчетвёрки и срикошетившую вверх, не причинив вреда, кроме того, что Чернов от неожиданного «горохом по железу» вздрогнул и услышал, как в башне наводчик Нуриев, татарин из Махачкалы, двадцати лет, припадая к прицелу, сказал ровным голосом: «Цель — пулемёт, бруствер, левее рельса, дистанция двадцать. Осколочный.» И через две секунды грохнула пушка тридцатьчетвёрки, и в башне вспыхнуло жёлтым, и гильза, звеня, упала в гильзоулавливатель, и Чернов, посмотрев в триплекс, увидел, что бруствера на том месте больше нет, мешки разлетелись, и пулемёт молчит, и человек, который только что был пулемётчиком, превратился во что-то такое, на что в обычной жизни взрослый мужчина не смотрит, а в эту минуту Чернов посмотрел и не задержал взгляда — задерживаться нельзя; за траншеей было следующее поле, и следующая линия, и за ней дорога, и за дорогой Мга, и время войны шло быстрее обычного.
Тридцатьчетвёрка перевалила через траншею. Чернов почувствовал, как танк нырнул носом, как заскрежетало дно по бруствру, как машина выровнялась и пошла дальше, и в этот момент он услышал в наушниках голос Журавлёва, ротного: «Вторая рота — за мной, курс двести десять.» Курс двести десять — это было юго-запад, на дорогу к Мге, и Чернов повторил: «Саенко, курс двести десять, скорость максимальная.» И Саенко дал газу.
В то же утро, пятнадцатого декабря, но в другом месте, несколькими часами раньше, в три часа ночи, в полутора километрах южнее танковой просеки, у самого стыка между двадцать первой и двести двадцать седьмой немецкими пехотными дивизиями, лежала в снегу первая рота двести пятьдесят девятой стрелковой дивизии под командой старшего лейтенанта Андрея Петровича Рябова, двадцати четырёх лет, забайкальца, родом из посёлка Хилок, в верховьях речки той же Хилок, в трёхстах километрах к западу от Читы. Рябов был тем самым старшим лейтенантом, который три недели назад ехал в эшелоне из Читы в Москву, двенадцать суток подряд, в тёплом купе с тремя другими офицерами, и который смотрел из окна на Транссиб, проходивший через Урал, и через Куйбышевский узел, и через подмосковные станции, и думал, что никогда раньше не понимал, что такое Россия, потому что Россия из учебника географии не имеет ни этого размера, ни этих красок, ни этого звука колёс, бьющих по стыкам по двенадцать часов в сутки одиннадцать суток подряд. В Малой Вишере дивизию ссадили двадцать восьмого ноября, за пятнадцать дней до этой ночи, и эти пятнадцать дней Рябов и его взвод, а потом и его рота (потому что прежнего командира роты, лейтенанта из Хабаровска, отослали под Тихвин ещё в первый день), готовились к ночной атаке на стык, и каждый рядовой его роты, сто двадцать семь человек, знал на память маршрут, и расположение пулемётных гнёзд, и места предполагаемых проходов в минных полях, которые сапёры обещали открыть за час до атаки.