…Что тогда толкнуло Варьку к нему? Второй месяц, как не было в живых Егора Егоровича, изо дня в день, из ночи в ночь — горючие слезы, подушка пропиталась солью, закаменела изнутри, меняй не меняй наволочки — пух внутри задубел… Вышла вот так на улицу, зареванная, оглушенная, дома ругают: «Да кто он тебе? Чего убиваешься так? Ну, полюбился сердцу, так что теперь сделаешь? Мертвого в живые не воротишь, не мучай душу отлетевшую дурными слезами, осатанела, чисто осатанела девка!» Не эти, так другие слова находятся — что мать, что отец, оба в один голос… Поначалу их просто страх ударил: господи, уж не согрешила ли девка-то?! Неужто квартирант, Егор Егорович, царство ему, конечно, небесное, мог позволить такое? Быть того не может!.. Давай дочь ругать да выпытывать, а Варька понять ничего не поймет, а как поняла — в истерику ударилась: «Что?! Егор Егорович?! Да он самый хороший, самый… да он никогда, никогда… приди я к нему хоть нагишом — выгнал бы… Не такой, как все, не такой… нет, нет!..» Илья Сомов с Евстолией Карповной тут и успокоились: вот и слава богу, что человек оказался не басурман какой-нибудь, не опоганил их дом, как вошел в него чистым, таким и вышел отсюда, а что не уберегся, погиб — тут ничьей вины нет…
А ведь как было: Варька по вечерам разговоры с ним разговаривала, замутила мужику душу, стронула ее с места, он и в самом деле начал подумывать: чем она не пара ему, что такого страшного и неестественного, если он вдруг возьмет да посватается к ней? Мысль о Гошке, о первой жене не казалась уже такой терзающей, как прежде, хотя по утрам — ничего не поделаешь — вновь накатывало на Силантьева отрезвление, и, хмурый, раздосадованный, он уходил вместе с хозяином дома, Ильей Сомовым, на завод…
Вот так ушел и в то, последнее утро…
Ушел — и больше не вернулся.
А на второй месяц, как не было его в живых, как раз на сороковины, и повстречался Варьке по поселковой дороге Клим Головня, которого она, как все, по-другому и не называла никогда, а только: «Эй, Клим Башка-Зародыш!» А тут вдруг совестно стало, вспомнился Егор Егорович, и язык не повернулся просто так человека оскорблять. За что? Хотела пройти мимо — преградил дорогу.
— Не узнаешь старую любовь? — ухмыльнулся. (Бывают же ухмылки!)
Взглянула на него, ничего не ответила, а раньше бы так отбрила, что… Уж сказала бы: «Эй, гриб-поганка, жук навозный Клим Башка-Зародыш, а ну — кыш с моей дороги, а не то кликну кого надо — волосы на голове считать будешь!..»
— Слушай, — сказал он, почувствовав в Варьке некоторую растерянность, — будь девка ласковая… Мне, сама знаешь, от девок ничего не надо; сядь только рядом, посиди…
— На дороге? Сейчас разбежалась! — как прежде, бывало, зло и отрывисто ответила Варька.
— А то ты не знаешь Марьяну Никитичну? Мы человеки строгие, гуляем только там где живем. К Марьяне Никитичне слабо, к примеру, заглянуть в гости?
— Пошли, — сказала Варька.
Клим Башка-Зародыш недоверчиво поднял удивленную бровь, сдвинул на затылок насквозь промасленную, пожухлую кепчонку:
— Варька, я же Клим Башка-Зародыш!
— Удивил, — сказала она. — Идешь иль нет?
Казалось: он немного струсил. Хотя ответил протяжно так:
— Пошли, Варька, пошли-и…
Дом Марьяны Никитичны, в котором, в свои заезды в поселок, всегда жил Клим Головня, был примерно в середине поселка; так что хорошо все видели, как они вдвоем топали по дороге; не ругались, не шутили, не огрызались, а шли молча. Марьяна Никитична одна только и пускала к себе на жилье Клима — кто-то должен на Руси прижалеть человека, которого большинство на дух не выносит, — и, когда увидела, что Клим сегодня не один, с Варькой, немало удивилась:
— Ты что это, черт окаянный, по девкам ударился?! Вот сейчас Илюху Сомова крикну…
— Не ругайся, тетка Марьяна, — сказала Варька. — Уж и в гости к тебе нельзя заглянуть?
— А почто не одна, а с этим супостатом? Каких таких пряников тебе посулил?
— Ладно, Никитична, не шуми… Картошки бы там сварганила, что ли, огурцов каких…
— Он мне говорит, — усмехнулась Варька, как бы продолжая отвечать Марьяне Никитичне, — слабо́ к тетке Марьяне в гости пойти? А я ему в ответ: как бы не так, тетка Марьяна моя родня, завсегда рада меня повидать.
— Вспомнила про родню… — Однако было видно, что напоминание это — о дальнем родстве — смягчило Марьяну Никитичну. — То-то шарахаетесь все от меня…
Марьяна приходилась Илье Сомову троюродной сестрой, по прабабкиной линии, но родства особого с ней никто не водил — характер у Марьяны был шебутной, чуть что — любила ругаться и настаивать на своем, доказывать какую-то свою правду, а начнет вспоминать позже, чего доказывала, и сама не поймет. Яростная в спорах-разводах, тетка Марьяна была отходчива: только что дымом дымилась, а через минуту — смеется-похохатывает, сама себе дивится… «Марьяна у нас с прибалдясинкой», — говорили про нее в поселке, а что это такое «прибалдясинка» — толком никто не знал, хотя смысл сказанного каждому был понятен. Вот и Клима Головню она к себе пускала, «потому что ей что, — говорили в поселке, — она с прибалдясинкой, а мы разве дурные, что ли?». Страшноватая на вид, с длинным, горбинкой, носом, узкими точеными губами, с вечным прищуром настороженных глаз, которые и правда истинно лучились каким-то дьявольским огнем, когда тетка Марьяна смеялась, — она и внешне отпугивала от себя народ, так что водить с ней родство, а тем более просто водиться мало у кого было охоты…
Собрала Марьяна на стол, что могла (а жила она бедно, в основном огородом, да завела еще козу Степаниду, Паньку, чтоб было свое молоко и шерсть): картошка, да огурцы, да помидоры, да маринованный чеснок — вот и все угощение Марьяны Никитичны.
Сели за стол, и тут тетка Марьяна в самом деле спохватилась:
— А что за праздник такой? Не пойму, ребята. Ей-богу, в толк не возьму.
— Сватаюсь вот, — усмехнулся Клим Головня.
— Ну, брехать-то! — махнула рукой Марьяна Никитична. — Пойди-ка, черт чертович, отмойся для начала, грехи отмоли. А то вишь — сватается он… Не смеши старуху!
— А чем он плох-то? — будто и не шутя спросила Варька.
— Ну, ты серьезно, девка, или как? — Старуха, поджав и без того тонкие губы, уставилась горбатющим своим носом в Варькино лицо.
— Сороковины сегодня, — сказала Варька.
— Сороковины?.. Чьи это? — подивилась старуха и тут же догадливо протянула: — А-а… и верно что… Ай, лихо, молодец девка! По Егору Егоровичу, стало быть, печалуешься?
— А что, разве плохой был человек? — вопросом на вопрос ответила Варька.
— Ну, помянем, что ли, вашего человека? — Клим уже нетерпеливо ерзал на стуле: — Сколько можно разговоры разговаривать?
— А помянем, помянем, царство ему небесное, — согласилась старуха.
Клима Головню ждать не пришлось.
— Небось на кладбище ходила? — спросила тетка Марьяна.
— Ходила. — Варька раскраснелась, губы ее запылали, а темный волос как будто еще больше почернел — от контраста с разрумянившимся лицом. — Возвращалась как раз…
— А я, слушай, Варьке-то говорю: пошли к тетке Марьяне, а она говорит: пошли… Ну, удивила! Слышь, тетка Марьяна?
— Небось испугался? — ехидно прищурила глаза тетка Марьяна.
— Я знаешь чего только боюсь? Работать! — рассмеялся Клим Башка-Зародыш. — Остальным меня не возьмешь. Не на того напали!
— Вот и ответь мне, Варька, — вздохнула тетка Марьяна, — почто у меня к дураку такому душа лежит?
— Хоть — сам скажу? — И с важностью изрек: — Мир — агромадный, а мы с тобой, тетка Марьяна, две сироты в нем…
— Ты-то безродный, точно, а у меня вон Панька есть, не-е… я не сиротеюшка, летом-то я живу перемогом, а вот зимой без козы пропала бы, иной раз и ляжем рядом, в холода-то, поближе к печке, шерсть у Паньки длиннющая, голову положит на меня, жвачку во сне жует — и вот спим… Ох, хорошо этак-то зимой, сладко…
— Да коза-то она что — человек? Подумай-ка! — Клим по вопросу о сиротстве так просто не хотел уступать старухе.