Завтра же утром можно будет опубликовать полное собрание наших сочинений. Потому что нет не только запятой, от которой нам пришлось бы отказаться, но нет и запятой, которой мы не могли бы гордиться.
Таково убеждение Галеви, ибо я совершенно себя здесь не узнаю. Он выражает его достаточно ясно и неоднократно. Но мне неизвестно, всегда ли читатель понимает, что данное убеждение принадлежит только ему самому.
В своей Тетради наш сотрудник везде четко обозначил, что ; в действительности речь идет вовсе не о нас. То, что ему хотелось создать, что ему так прекрасно удалось нам представить, — это, скорее, история дрейфусизма, портрет дрейфусизма, а не портрет дрейфусара, не история или портрет одного из дрейфусаров; или оно могло бы быть, как мне кажется, тем, как он мыслит себе портрет и историю некоего среднего дрейфусара; или еще вернее, это история и портрет некоей партии, партии дрейфусаров; или еще точнее, какого–нибудь дрейфусара, состоявшего в партии дрейфусаров. Но мне кажется, что историю и портрет дрейфусара, состоявшего в дрейфусарской партии, и историю и портрет дрейфусара, не состоявшего в этой партии, разделяет бездна. Именно поэтому, читая корректуру тетради нашего сотрудника, я видел, как рождается недоразумение, как зреет искажение смысла. Я видел, как возникают двойственность смысла и вся связанная с этим путаница. Вот почему во мне кипело тихое возмущение, конечно же, немое, ибо я не красноречив. Я брюзжал, цедил сквозь зубы, бормотал, продолжая читать корректуру, и, чем больше я находил, что тетрадь хороша, чем больше я находил ее прекрасной, тем больше возмущался, потому что все больше думал, что к нему станут прислушиваться. Все больше думал, что ему поверят. Поэтому мне хочется поспорить с нашим сотрудником о соотношении, о самой доле, соответствующей доле дрейфусизма в целом и в партии дрейфусаров, то есть о доле тех, о ком в его тетради говорится дурно, и о доле тех, о ком в ней дурно не говорится. Тех, кого тетрадь касается, и тех, кого она не затрагивает. Он и сам подумал об этом и проявил осторожность, выявил необходимое различие, отметив, что надо говорить отдельно о тех дрейфусарах, которые не занимались политической демагогией, в частности демагогией комбистской. Но я категорически не согласен с нашим сотрудником, когда он, кажется, готов допустить, что дрейфусизм представляем не мы, а другие, когда он нас выделяет, считает нас исключением, неким исключением, и когда его внимание приковано к другим, к тем, кого нам позволено называть политиками. Мы же, напротив, настаиваем на том, что мы, мистики, как раз были и есть, что мы всегда были сердцевиной и средоточием дрейфусизма и что только мы его и представляем.
Несколько раз, кажется, Галеви говорит, что те, другие, якобы следовали законной линии, тогда как мы якобы были дикарями, чуть ли не чудаками, резко и несправедливо порвавшими с ней. Другие поступали, так сказать, правильно, а мы нет. Они якобы представляли собой правило, большинство, все самое обычное и естественное, мы же были не только чем–то необыкновенным, но и являли собой исключение, и главное, — исключение надуманное. Людям вообще свойственно возводить в правило слабость и нравственное падение, а самое обыкновенное и заурядное считать законным и само собой разумеющимся. Как раз это я и оспариваю со всех точек зрения, во всяком случае, в отношении французской расы. Мужество и порядочность во Франции разумеются сами собой.
Несомненно, такого рода мнимая очевидность на стороне Галеви, то, что кажется явным, — в его пользу. Я хочу сказать следующее: если рассматривать только заявивших о себе дрейфусаров, то есть людей, оказавшихся на виду, — журналистов, публицистов, лекторов, представителей народных университетов, парламентариев, кандидатов в депутаты, политических деятелей, всех тех, кто говорит и болтает, всех тех, кто пишет и публикует, все огромное количество людей, находящихся на виду, — то почти все эти видные личности поспешили заняться дрейфусарской демагогией, я имею в виду политическую демагогию, вышедшую из дрейфусистской мистики. Но я как раз готов оспорить и просто отрицать, что те, кого числят среди видных личностей в историческом смысле, (те, кем с такой поспешностью увлекается история), действительно столь много значат в глубинах реальности. Касаясь глубинных реальностей, которые только и значимы, я утверждаю, что все дрейфусары–мистики остались дрейфусарами, остались мистиками, не запятнали своих рук. Какое имеет значение, что все видные личности, все феноменальные, все официальные, все самонадеянные личности оставили, осмеяли, отвергли, предали мистику ради порожденной ею же политики, ради всякого рода политической демагогии. Это ведь, как вы сами сказали, мой дорогой Галеви, законы жизни. Неважно, что они смеются над нами. Ведь дрейфусизм все равно представляем мы, а не они. Разве важно, что они насмехаются над нами. Ведь сами они живут только благодаря нам, существуют только из–за нас. Не будь нас, нечем было бы им гордиться.
И я утверждаю не только то, что дрейфусары–мистики остались дрейфусарами и мистиками. Более того, в дополнение я удостоверяю, что им не было числа и по по сей день им несть числа. Даже на самый поверхностный взгляд оказывается, что качественно и нравственно, не говоря уж о доле участия и количестве, только они имели и имеют значение. [186] Политика издевается над мистикой, но ведь она сама как раз и вскормлена мистикой.
Спохватившись, политики пытаются наверстать упущенное, думают, что наверстают, говоря, что они — хотя бы практики, тогда как мы — нет. Даже тут они заблуждаются. И приводят в заблуждение других. Мы и этого им не отдадим. Как раз мистики и являются практиками, а политики — нет. Практики — мы, ведь мы что–то делаем, а они — нет, так как не делают ничего. Мы накапливаем, а они грабят. Мы созидаем, мы закладываем основы, а они разрушают. Мы питаем, а они паразитируют. Вещи, людей, народы и расы создаем мы. Они же разрушают.
Даже то малое, что они собой представляют, зависит от нас. Их ничтожество, тщеславие, пустота, немощь, вздор, низость, опустошенность — даже это зависит от нас.
Поэтому не может быть и речи о том, чтобы они смотрели на нас инспекторским оком (как будто они сами и есть инспекторы). Не может быть и речи о том, чтобы они проверяли и судили нас, чтобы устраивали нам смотр и досмотр. Им спрашивать у нас отчета, им — у нас, вот уж действительно смехотворно. Единственное их право в отношении нас — умолкнуть. Так, чтобы о них забыли. Будем надеяться, они воспользуются им в полной мере.
Я утверждаю, что все мистики, составлявшие немалую долю в дрейфусизме, остались безупречными. Так важно ли, что политики предали мистику. Это их миссия.
Но тут вы мне скажите: значит — ни штабы, ни комитеты, ни лиги не имели ничего общего с вашей мистикой. Естественно, у них не было ничего общего. Вам же не хотелось бы, чтобы они имели к ней отношение. Что значит вся Лига прав человека в целом и даже Гражданина, что она собой представляет перед лицом совести, перед лицом мистики. Чего стоит какая–то политика, сотни разных политик против мистики. Сколь бы ненавистными они ни были, существуют они только благодаря нам, они — наши должники, причем навсегда. Любая мистика — кредитор любой из политик. Даже самое ненавистное в них — от нас, наше творение паразитирует на нас.
Вы добавите: значит и жертва тоже не имела с мистикой ничего общего. Со своей собственной мистикой. Теперь это уже очевидно. Мы бы отдали жизнь за Дрейфуса. Дрейфус не стал умирать ради Дрейфуса. Правила приличия требуют, чтобы жертва не имела никакого отношения к мистике собственного дела.