Вы говорите нам о республиканской деградации, то есть собственно о перерождении республиканской мистики в республиканскую политику. Но разве не было прежде, разве нет сейчас иных примеров деградации. Все начинается в мистике и заканчивается в политике. Все начинается с определенной мистики, с какой–нибудь мистики, со своей (собственной) мистики, и все заканчивается именем ее Величества политики. Важно и интересно узнать не то, что эта политика восторжествует над какой–то другой или какая же из них восторжествует над всеми. Интерес, проблема, суть заключаются в том, чтобы при каждом порядке, в каждой системе мистика не поглощалась бы порожденной ею же политикой.
Суть не в том, интерес не в том, вопрос не в том, что та или иная политика побеждает, но в том, чтобы при каждом порядке, в каждой системе каждая мистика, данная мистика не поглощалась бы вышедшей из нее политикой.
Иными словами, может и важно, конечно же, важно, чтобы республиканцы победили роялистов или роялисты победили республиканцев, но этого бесконечно мало, такой интерес ничтожен в сравнении со следующим: республиканцы должны оставаться республиканцами, республиканцы должны быть республиканцами.
И добавлю не только для симметрии, а в дополнение добавлю: роялисты должны и быть и оставаться роялистами. Так вот это, наверное, и есть то, чего они не делают как раз в тот самый момент, когда самым искренним образом полагают себя воплощенными роялистами.
Вы всё говорите нам о республиканской деградации. А разве в силу подобного же движения не было монархической, роялистской деградации, параллельной, дополняющей, симметричной, более чем аналогичной, то есть, собственно говоря, перерождения монархической мистики, мистики роялистской в определенную, вышедшую из нее, соответствующую ей политику, в некую определенную монархическую политику, в роялистскую политику. Разве на протяжении столетий мы не видели, разве мы ежедневно не видим следствия этой политики. Разве на протяжении столетий мы не присутствовали при поглощении роялистской мистики роялистской политикой. И даже сегодня, хотя монархическая партия и не стоит у власти, в двух ее основных газетах мы видим, мы ежедневно обнаруживаем следствия, убогие результаты некоей политики; и скажу даже больше, для тех, кто умеет читать, мы видим непрекращающуюся распрю, почти что болезненную борьбу, смотреть на которую больно даже нам, прямо–таки трогательный, действительно трогательный спор между мистикой и политикой, между их мистикой и между их политикой, между роялистской мистикой и роялистской политикой, и при этом мистика, естественно, — в Аксьон франсез, [166] облеченная в рационалистические формы, способные обмануть разве только их самих, а политика — в Голуа, [167] облеченная, как обычно, в формы светские. Что бы стало, окажись они у власти. (Как и мы, увы).
Нам всё говорят о республиканской деградации. Когда видишь, что клерикальная политика сделала из христианской мистики, надо ли удивляться тому, как радикальная политика обошлась с республиканской мистикой. Когда видишь, во что вообще священники превратили святых, надо ли удивляться тому, что наши парламентарии сделали из наших героев. Когда видишь, как наши реакционеры поступили со святостью, надо ли удивляться тому, чем стал героизм благодаря нашим революционерам.
Тогда уж надо быть хотя бы справедливыми. Когда собираешься сравнивать один порядок с другим, одну систему с другой, нужно сравнивать их послойно и в пределах каждого слоя. Следует сравнивать разные мистики между собой, а разные политики — тоже между собой. И не следует сравнивать мистику с политикой, а политику с мистикой. А во всех начальных школах Республики, в некоторых школах второй ступени и во многих высших школах неустанно сравнивают роялистскую политику с республиканской мистикой. В Аксьон франсез все сводится к тому, чтобы без устали сравнивать республиканскую политику с роялистской мистикой. Так может продолжаться долго.
И договориться не удастся никогда. Но, может быть, это и есть то, что необходимо партиям.
Быть может, это и есть игра партий.
Наши учителя из начальной школы скрыли от нас мистику прежней Франции, мистику прежнего режима, они скрыли от нас десять столетий прежней Франции. Наши сегодняшние противники намерены скрыть от нас ту мистику прежнего режима, ту мистику прежней Франции, которая была мистикой республиканской.
А именно — революционную мистику.
Ибо спор ведется, как принято говорить, не между Старым Режимом и Революцией. Старый Режим был режимом прежней Франции. Революция — событие, по преимуществу подготовленное прежней Францией. Рубежная дата — не 1 января 1789 года между полуночью и одной минутой первого. Рубежная дата находится около 1881 года.
И здесь снова республиканцы и роялисты, разные правительства, республиканские правители и роялистские теоретики приходят к одинаковому умозаключению, к одному умозаключению на двоих. Как бы к двум сопряженным, парным выводам. Наши славные школьные учителя с чувством говорили нам: до первого января 1789 года (время парижское) наша бедная Франция была средоточением темноты и невежества, самых ужасающих бедствий, грубейшего варварства (ведь им приходилось учить на уроке), вы даже и представить себе не можете этого; а первого января 1789 года всюду зажегся электрический свет. А наши славные противники из школы напротив говорят нам едва ли не следующее: до первого января 1789 года был естественный солнечный свет; а с первого января 1789 года мы живем при режиме света электрического. И те и другие преувеличивают.
Спорят не прежний режим, прежняя Франция, якобы прекратившие свое существование в 1789 году, и новая Франция, якобы начавшая все сначала в 1789 году. Спор касается вещей, гораздо более глубоких. Он разделяет прежнюю Францию, первоначально языческую (Возрождение, классическое образование, культура, древняя и современная литература — греческая, латинская, французская), языческую и христианскую, традиционную и революционную, монархическую, роялистскую, республиканскую и установившееся около 1881 года [168] некое засилье невежества, которое безосновательно отождествляет себя с Республикой, будучи лишь господством партии интеллектуалов, опасного врага и паразита Peспублики.
Спор идет между всей той культурой, всей культурой в целом и всем этим невежеством, которое и есть собственно дикость.
Спор ведется не между героями и святыми; борьба ведется против интеллектуалов, против тех, кто равно презирает и героев, и святых.
Противоборствуют вовсе не эти две категории величия. Борьба ведется против тех, кто одинаково ненавидит само величие, величие и тех и других, против тех, кто превратился в официальных заступников ничтожества, низости, гнусности.
Вот что мы и увидим, вот что бросается нам в глаза со всей захватывающей очевидностью при чтении бумаг той фурьеристской семьи республиканцев. Или вернее, ибо они все–таки менее сжатые, менее разрозненные, тетрадей семьи республиканцев–фурьеристов. Бог мой, если там и есть письма Виктора Гюго, так, конечно же, мы их опубликуем. Но не будем навязчивыми. Не станем назойливо теребить память великого человека. А в первую очередь опубликуем документы, бумаги семьи Миллье. Из них станет видно, благодаря каким героям возникла республиканская партия, и что еще более важно, — сколь образованной она была, сколь классической она была: словом, тем, кто умеет видеть, тем, кто умеет читать, станет ясно, насколько она принадлежала прежней Франции и, по сути, прежнему режиму.
Из них станет ясно, из какого теста был выпечен хлеб.
Наш сотрудник, г–н Даниэль Галеви, в этих самых тетрадях, в своей последней тетради справедливо указал, всего лишь отметил, но очень хорошо отметил, что в истории нашего века ничего не происходит, так сказать, сразу. Что она отнюдь не так проста, не единственна в своем роде, не очевидна, не однозначна, не однородна, не едина, что она сама не состоит из единого целого, что далеко не вся целиком она развивается и не всегда в одном направлении, что она вовсе не монолитна. Не бывало такого, чтобы прежний режим продолжался в течение нескольких веков, а потом однажды революция свергла бы прежний режим; а затем прежний режим неоднократно и настойчиво пытался бы вернуться назад, и потом в течение целого века продолжались бы спор, борьба, сражение между революцией и прежним режимом, между прежним режимом и революцией. В действительности все было не так просто. У Галеви очень хорошо показано, что в Республике существовала традиция, что она сама была традицией, сохранением устоев, да она тоже (может быть, именно она), что существовала республиканская традиция и сохранялись устои. Естественно, что различие, дистанция между двумя гипотезами, между двумя теориями особенно очевидны, как бы сами собой возникают в определенных критических точках, например при государственных переворотах. Согласно первой теории, первому предположению, гипотезе о цельности и жесткости, два государственных переворота — как бы движения одного порядка, одного значения, одних размеров, одного содержания. Они воспринимаются как одно движение, одно и то же движение, но случившееся дважды. Второй государственный переворот [169] — это возобновление, двойник, удвоение первого. Повторение первого. Декабрь — это как бы переиздание Брюмера [170]. Брюмер был первым изданием Декабря. Так вот и объясняют это событие и школьные учителя, и реакционеры, каждые со своих позиций, но одинаково, сообща и заодно, как бы дублируя друг друга. Школьные учителя говорят и учат (в частности, по вопросу о Викторе Гюго), что два государственных переворота — это два преступления, как бы одно двукратное преступление, одно и то же, но совершенное дважды. Реакционеры же говорят и учат, что оба государственных переворота — это две полицейские операции, две удачные полицейские операции, просто одна пришла на смену другой, одна возобновила другую, одна повторила другую. Одна воспользовалась советами другой.