Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Пререканий на эту тему обычно не возникало. Есенин в ту пору был уже не на распутье. Всем было видно, что он уже избрал себе определенную дорогу. И если еще писал: «С того я мучаюсь, что не пойму — куда несет нас рок событий», то это означало лишь, что еще не вызрели у поэта новые образы, еще не выкристаллизовались формулы нового отношения к бытию.

Что касается Рыженко — крестьянина по рождению и талантливого художника, — то он всегда говорил, что легко и радостно воспринимает в изображении Есенина хорошо знакомую природу Средней России. Это доставляло большое удовольствие поэту. Он понимал, что его хвалят не за виртуозно-придуманное и не за причудливую экзотику, а за то, что идет у него прямо из сердца.

Есенин мог часами читать свои стихи в присутствии Рыженко. Но тот иногда не выдерживал и, размахивая руками, кричал:

— Баста! Хватит! Ты меня задавил образами! Дышать нечем!.. Твои стихи, Сережа, тем и хороши, что их нужно медленно прихлебывать, как хорошее вино из хрустального бокала!

Был еще один интересный человек, с которым сблизился Есенин, живя у меня, — Вениамин Петрович Попов, из донских казаков.

Окончив Московский университет, Попов отправился путешествовать в Среднюю Азию. Пробыл там около двух лет и, очарованный искусством Востока, культурой древней Бухары, Хивы, Самарканда, уехал в Европу — искать отражения этих великолепных образцов в произведениях великих мастеров европейского средневековья. Жил в Мюнхене, в Геттингене, Дрездене. Целые дни проводил в библиотеках, картинных галереях и мастерских художников.

Во время первой мировой войны Попова задержали в Германии как военнопленного. Вернувшись в Россию, он избрал местом своего жительства Тифлис и здесь стал заниматься журналистикой.

Познакомившись с местными художниками и поэтами, он стал чем-то вроде неизбранного «арбитер элегантиарум». При обсуждении каждой новой картины или литературного произведения высказывал тонкие и часто весьма глубокие замечания, отличавшиеся безупречной объективностью и прямотой.

Это был человек небольшого роста, ладный, чуть суховатый, с красивыми прядями седоватых волос на голове и с мягкими жестами маленьких рук. Говорил он всегда медленно, взвешивая свои слова…

В комнатке Попова на Хлебной площади стояли простой деревянный стол, хромая табуретка и кровать — три доски на деревянных козлах.

Зато стены были украшены редкими произведениями искусства, среди которых вы могли увидеть старинные гравюры, чеканные блюда, миниатюры на фарфоре, статуэтки из слоновой кости, инкрустированное оружие… На книжной полке стояло не более двухсот томиков, но каждая книга была шедевром и по содержанию, и по внешнему оформлению.

Вот тут-то, на этих полках, и подвернулся мне томик — «Персидские лирики X–XV веков» в переводе академика Корша.

Я взял его домой почитать.

А потом он оказался в руках Есенина, который уже не хотел расставаться с ним.

Что-то глубоко очаровало поэта в этих стихах.

Он ходил по комнате и декламировал Омара Хайяма:

Ты, книга юности, дочитана, увы!
Часы веселия, навек умчались вы!
О птица-молодость, ты быстро улетела,
Ища свежей лугов и зеленей листвы!..
Мы пьем не потому, что тянемся к веселью.
И не разнузданность себе мы ставим целью, —
Мы от самих себя хотим на миг уйти
И только потому к хмельному склонны зелью…
Не дрогнут ветки. Ночь. Я одинок.
Во тьме роняет роза лепесток.
И ты ушла. И горьких опьянений
Летучий бред развеян и далек…

Попов не стремился к знакомству с Есениным. Но когда я сообщил ему, что поэт с наслаждением читает и перечитывает Саади, Хайяма и Руми, он зашел к нам, и мы провели интересный вечер. Вениамин без конца рассказывал о Востоке, о Персии…

Попов любил искусство с какой-то особой непреклонной требовательностью. Он принимал и утверждал в душе своей только все безупречное, никогда, ничему и никому не делая скидок. В этом отношении он, как казалось некоторым, был даже слишком требователен. Но в ответ мы слышали от него:

— А разве вы забыли, что говорил Гёте: в смысле строгости оценок произведений искусства никогда ничего не может быть «слишком»! Только при этом условии мы будем идти вперед!

Вениамин Петрович приветствовал цельность творчества Есенина, прощая ему некоторую ограниченность, которая, по его мнению, выражалась, например, в том, что поэт, живя среди красочной природы Кавказа, словно не подпускает к себе ничего, кроме (как называл Попов) «левитановских лужков и бережков». И это была чистая правда.

Как-то вечером, за ужином, Есенин прочел нам свое первое стихотворение из будущего цикла «Персидские мотивы»:

Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?…

Попов выслушал, подумал и сказал:

— А вот поверьте моему слову, Сергей Александрович, вы, конечно, и еще захотите писать про «персидское», но каждый раз (я готов голову отдать на отсечение) вы будете сворачивать на Рязань!

Это было точное предвидение… ‹…›

ТИФЛИС ПОЕТ

Мы спустились в погребок. Здесь за одним из столиков сидел мой друг — журналист Шакро Бусурашвили. Это был истый тифлисец, уроженец Верхней Кахетии, изящный, как молодой гомборский медведь, упрямый, как буйвол, и лукавый, как тифлисская весна в марте. Но мечтательная душа Шакро скрадывала все эти недостатки. Кроме того, он знал каждый уголок, каждую щель этого удивительного города.

— Послушай, дружище, — сказал я. — Есенин подавлен обилием резких звуков. Ему начинает казаться, что Тифлис умеет только кричать. Скажи, где можно послушать тихую и мудрую песню?

— Идемте, я покажу вам певучее и доброе сердце Тифлиса, — сказал на это Шакро.

Мы вышли из подвальчика и пошли берегом Куры. Вскоре мы остановились перед невзрачным домом. Изнутри доносилось пение.

Шакро толкнул дверь, и мы вошли в полутемное помещение.

К правой стене был приперт двуногий стол. На тахте лежал старенький ковер с длинными подушками. В углу стояла табуретка, на ней — ведро с водой.

Среди этой бедной обстановки казались неожиданными большой портрет Шота Руставели, размашистой кистью написанный прямо на стене, и два больших букета каких-то крупных белых цветов в глиняных кувшинах.

Посреди комнаты стоял среднего роста пожилой мужчина с седоватой бородкой. Его карие глаза смотрели спокойно, умно и благожелательно.

Это был Иетим Гурджи, народный певец и народный поэт Грузии — так нам представил его Шакро.

Иетим поклонился нам и снова запел. Он пел и указательным пальцем наигрывал на трехструнном инструменте с длинным и тонким грифом — чонгури.

Перед ним на тахте, прислонившись к стене, сидели трое юношей. Они не спускали глаз со старика и, прослушав часть песни, вместе с ним повторяли ее. Если они ошибались, учитель останавливал их ударом ноги о пол и сам еще раз повторял трудное место.

Юноши заучивали с голоса собственные стихи и мелодии Иетима. Он говорил:

— Если что плохо сложилось в голове, всегда можно исправить. А напечатанное в книге — никогда.

Отсюда, из этой каморки, песни старого «молексе» разлетались во все стороны света, как пушинки одуванчика. Ветер жизни не выбирал для них ни места, ни направления — лови, кто хочет, бери и выращивай из этих крошечных семян пышные цветы любви, красоты и мудрости!

55
{"b":"96876","o":1}