Чтобы хоть как-то скрасить свое убогое житье-бытье, я соорудил себе гитару: кузов сделал из панциря броненосца, гриф из какого-то твердого черного дерева, похожего на эбеновое, колки из карапакса, верхнего панциря черепахи, а струны – из проволоки. Для этого распустил несколько тросов с различным сечением проволоки. Гитара получилась с очень низким, "мясистым" тембром, прямо-таки контрабас какой-то, звучание у нее было настолько экзотическое и необычное, но до того душевное, что поначалу, играя, я плакал от умиления. Потом мне знающие люди сказали, что, сам того не ведая, я изготовил почти классическую гитару-виолану, их делают в индейской деревушке-ситиу Парачо, население которой занимается исключительно этим ремеслом, и довольно успешно, жители продают свои инструменты, как амазонскую экзотику, по всему миру, особенно много уходит этих гитар в США.
Я настроил гитару как семиструнную, и вечерами самозабвенно музицировал. Ко мне стали собираться индейцы из близлежащих ситиу. Занимались они в основном тем, что собирали, как и я, каучук, масличные орехи, ароматические и лекарственные травы, разводили нутрий и белых горбатых быков. Но в основном жили с охоты и рыбной ловли. Они обсаживались кружком и слушали. Мужчины потягивали горячий мате: у каждого была высушенная тыквочка, в которую клались листья вечнозеленого кустарника -падуба парагвайского, листья заливались кипятком, напиток получался горьковато-сладкий, вяжущий; потягивали они его через трубочку-бомбилью. Дети слушали, открыв рот, для них это было нечто вроде праздника. В основном это были индейцы местного племени мура, у которых почти отсутствует тяга к музыкальным инструментам, как, впрочем, у большинства индейцев, хотя слушать музыку они любят; но иногда "на огонек" забредали несколько метисов, которых тут называли – кабокло. Эти, как все креолы, были горячими поклонниками фламенко и мою игру презирали, потому что не понимали. Индейцам же моя музыка нравилась. Про мура соседи злословили, что племя, мол, дикое, ленивое и грязное, жестокое, носит ожерелья не из обезьяньих зубов, а из человечьих; у мужчин верхняя губа проколота в двух местах, куда вставляются клыки пекари, и вставляют их будто бы не только, когда случается война… Со мной же они были кротки, как ягнята. Я быстро выучил их язык. Говорили они на так называемом "общем языке" (линкуя-жерал), на бразильском наречии португальского языка с вкраплением нескольких тысяч индейских слов. Для человека, изучавшего когда-то латынь, освоить его было куда легче, чем даже, например, итальянский. Я ощущал себя эдаким Миклухо-Маклаем. Они полюбили меня, как может полюбить простая, незамутненная "цивилизацией" душа. Особенно неравнодушна оказалась одна старая сморщенная пардо-мулатка, которую уважительно звали Паже, то есть колдунья, знахарка, она частенько приносила на мои "концерты" какие-нибудь подарки: то тыковку пальмовой водки-чичи, то кусок копченого каймана, или баклажку черепахового масла, которое они добывают из черепаховых яиц. Однажды принесла странное мясо, похожее и на каймана, и немного на рыбье. "Что это?" – вопросил я, жмурясь от удовольствия. "Сукуружу, – отозвалась коричневая колдунья. – По-вашему, водяная змея, анаконда". У меня и аппетит пропал. Впрочем, ненадолго…
Помню, сыграл я им один старинный романс: "Падай, падай, снег. Падай, как во сне. Пусть любовь седая мой след заметает…" И когда перевел, старая мулатка заплакала, а молодежь цокала языками и восхищенно фыркала, что было у них воплощением высшей похвалы. Да, вы только представьте: кругом москиты, жара, как в бане, летучие мыши-вампиры, кайманы и анаконды, попугаи всех цветов радуги, обезьяны-ревуны, а я по-русски, на семиструнной гитаре, старинный романс про снег! Я пел им "Ручеек", "Коробочку", "Махорку", "Тройку", "Сосницу", "Тараканов", "Староверочку". Но больше всего им нравились удалые казачьи песни, вроде "Браво-браво, Катерина!", "Ты ж минэ пидманула", или блатные, вроде "Мама, я жулика люблю!". От этих песен они шалели и начинали просто визжать от восторга. Непритворно дивились: странная манера игры, странный, необычный настрой гитары, неслыханный, ни на какой другой не похожий, мелодичный язык. А что такое – снег? Что такое -тройка? Что такое – лампасы? Как им было это объяснить?
Время от времени я писал письма Елене, сворачивал из бумаги кораблик, обмазывал тот кораблик свежим латексом и бросал в ближайшую безымянную речушку, воды которой впадали в конце концов в Амазонку. Другого способа передать о себе весточку у меня не было. Да и за этот способ, узнай мой капрал, мне бы крепко не поздоровилось. Но другого выхода не было. Я надеялся на чудо. А на что еще было надеяться в моем положении?..
– Вот такое тогда у меня было существование. Так и проходили мои молодые, самые прекрасные годы жизни… – с этими словами старый музыкант отошел от столика и вскоре заиграл какую-то мелодию, в которой я без труда угадал романс про падающий снег.
Мне показалось, что сегодня не нужно больше ни о чем расспрашивать. Поднявшись, я расплатился и откланялся.
4
Появился в том ресторане через день. Перед тем встретил на набережной индейца Колю. Кто бывал в Геленджике, тот знает, где неизменно стоит этот человек с иссиня-черной косой, с перьями, босиком и в набедренной повязке. Осень, как было сказано, он отдыхает, зиму трудится где придется, а с весны до октября "работает индейцем" на набережной. Летом по набережной курсируют толпы отдыхающих – наступает его время "рубить капусту", время бесконечного карнавала. Если с ним заговорить, он несет всякую чушь, что-то бессвязное и глупое, но, странно, весь его бред воспринимается совершенно нормально. Каждый похлопывает его по плечу, кто-то наливает вина, он всем улыбается, со всяким выпьет и поговорит – "как простой инженер". Когда он пьянеет, что-то в нем меняется, он становится рассеян, он начинает переставлять в своей речи слова и предлоги. Он может, например, сказать: "Пойди ним с вином за еще". Народ переглядывается в недоумении, но всегда найдется умник, который пояснит, что это, дескать, сказывается его индейское, настоящее индейское происхождение, и что он слышал, будто у некоторых примитивных племен случается такая странная, необычная организация речи. А какая-нибудь весьма ученая дамочка добавит, что во многих индейских диалектах и наречиях не предлоги, а "после-логи". И, конечно же, непременно найдется такой, который перескажет то, что знает всякий житель Геленджика: что когда-то этого Колю (тогда, правда, его звали Колье) дали белому человеку в качестве проводника, и что перед расставанием вождь сказал будто бы тому белому человеку, мол, если совсем уж будет тяжело, можешь, дескать, мальчонку и скушать. И сказал это при нем, при мальчонке, и ни один мускул не дрогнул на детском лице. Кто знает, насколько это близко к истине, но легенда такая в Геленджике существует.
Вот стоит он у парапета, высокий, коричневатый, с приплюснутым носом, безбородый, как все индейцы, разрисованный татуировкой – волнистые полосы, вьющиеся от углов рта к ушам, с большими кольцами на щеках, – с иссиня-черной косой толстых жестких волос, что как конская грива, в набедренной повязке, с ожерельем из каких-то странных желтоватых зубов, похожих на человечьи… С моря тянет легким ветерком, волны накатывают на серую гальку, по набережной разгуливает разодетая публика. Я подхожу к нему, прошу закурить. Он угощает. Оказывается, самые настоящие индейцы курят обыкновенную "Приму" Краснодарской фабрики. Поговорили лениво ни о чем. Ничем не смог я его задеть. Ну что ж, может, в другой раз?..
– Говорят, вы имеете отношение к пожилому музыканту, который играет в "Анаконде"? – спрашиваю на прощанье.
– Во "Влюбленной-то"? Это мой отец.
– Отец? – сам почувствовал, что прозвучало это у меня уж очень как-то бестактно.
– Да. Он усыновил меня, когда мы выходили с ним из дебрей Амазонской сельвы.