Дело не в Субботе, вспомнил я потом, а в самой моей плоти. Я попытался сконцентрироваться именно на моей плоти, представляя себя со стороны и осматривая объект сперва издали, а потом — всё ближе и ближе, пока наконец я снова не вступал в свои собственные пределы, как вступают в фотофокус раздвоенные дубликаты человеческих тел. Обратив внимание, что боль при этом крепчала, я старался держаться поодаль от себя как можно дольше. В течение какого-то времени мне даже казалось, что все люди на улице выглядят одинаково: толпы абсолютных двойников.
На Ридженс-стрит я приметил вдали самого себя, пересекавшего улицу навстречу мне же самому, то есть кому-то другому человеку, который тоже выглядел точно, как я. Подбежав к ним, я расстроился: вблизи ни один из них не только не оказался мною, но не походил даже на иностранца, лишённого способности перестать знать что знает.
Потом я забрёл в район театров — и мне стало легче: хотя пьесы были знакомые, отвлекли меня от них и себя рекламные афиши. Я отложил в памяти две: первая обещала нравоучительный рассказ о динамике сложных отношений между нежным итальянцем Ромео Монтекки и его состоятельной веронской гёрлфрэнд Джульеттой Капулетти. Вопреки тексту, Ромео выглядел отнюдь не нежным юношей: в тесных его рейтузах на рисунке бугрился такой оскорбительно гигантский член, что валявшаяся у него в ногах хрупкая Джульетта смотрелась девицей, которая грохнулась в обморок, узнав, что бойфренд вознамерился овладеть ею без наркоза.
Другая афиша обещала «антиголливудскую, бескровную версию известной истории о Каине и Авеле», которые на фотографии выглядели типичными калифорнийцами с рекламы для Мальборо. Согласно тексту, антиамериканский дух спектакля проявляется не столько в том, что знаменитые братья представлены на сцене в качестве палестинцев из оккупированной территории, сколько в том, что в финальной сцене Каин не убивает Авеля. То ли боится сопротивления, то ли стесняется.
Хотя смех приглушает боль и я стал поэтому перебирать в памяти анекдоты, новые на ум не приходили. Только — слышанные. Вспомнил зато — но не раньше, чем дошёл до Пикадилли — не анекдот, а факт.
Когда Сталина выволокли из мавзолея, разлучив с Лениным, тбилисцы подняли бунт, достигший апогея в двух кварталах от моего дома, на площади Берия. И вот на трибуну в самом разгаре митинга взбежали недавние соседи по гробнице, Ленин и Сталин. То ли актёры, то ли двойники. Народ впал в по-кавказскому несдержанный восторг. Аплодисменты и завывания толпы воодушевили вождей и они начали целоваться. Ленин, однако, целовал Сталина чаще и горячее.
Это вызвало у меня изумление, ибо я считал, что северяне сдержанней кавказцев. Заметив в позе Сталина замешательство, перешедшее скоро в раздражение, я, единственный на всей площади, хихикнул. Когда же, вопреки желанию Сталина, но по твёрдому требованию народа, Ленин повис у него на шее и стал лобзать его как лобзают возлюбленных голубые киногерои, я принялся громко хохотать.
39. Все живые существа начнут жить наоборот
— Я вам завидую, — сказали мне сзади. — У вас, наверное, счастливейший день в жизни.
Я обернулся и увидел шагавшего за мной доктора Краснера из «Мадам Тюссо». Теперь, в толпе, он походил уже не на угандского людоеда Амина, а на рядового еврея с нарушенным обменом веществ.
— О, привет! — осёкся я. — А счастливейших дней не бывает: счастливые бывают только минуты. Я, кстати, думал сейчас об одном из ваших героев.
— Из Уганды?
— Из Грузии. Я оттуда.
— Из Грузии? — обрадовался Краснер. — Я думал — вы из Израиля… Грузин я, наоборот, уважаю. Даже Сталина, хотя дураки называют его усатым парвеню!
— Нет, я просто спрашивал у вас про женщину из Израиля…
— Да-да, «похожа на субботу». А я как раз — когда вы ушли — вспоминал кого же вы сами мне напоминаете? Вы на кого-то похожи, но не могу вспомнить… Но вас я сейчас узнал сразу: вы проходили мимо Дилона, а я как раз из него выходил…
— Мимо кого? — спросил я. — То есть — из кого вы выходили?
— Это книжный магазин, «Дилон»! — удивился Краснер. — Лучший в Лондоне! Пришлось ехать сюда за этим, — и приподнял в руке кулёк с книгами. — А вот этой не было даже в «Оксфордском»! Поверьте, не было! — и вытянул из кулька синюю книжицу.
Поверив, что книжицы в «Оксфордском» не было, я принялся её листать. Взгляд споткнулся на первой же строчке наугад открытой страницы: «…и все живые существа начнут жить наоборот, — прекрасно зная наперёд всё, что произойдёт с ними, но не имея никакого представления о прошлом…»
Я обомлел.
— Что это вы? — дотронулся до меня Краснер.
— Просто о чём-то подумал… — очнулся я, заметив лишь, что мы с ним стоим у перехода.
— Давайте пойдём туда! — двинулся Краснер и увлёк меня за собой к скамейке за переходом. — Давайте даже присядем, если не торопитесь. Вы сможете это прочесть, да? Я вижу — зажглись! А я подумаю и вспомню — кого же вы всё-таки мне напоминаете! Да? Называется — «сапожник без сапог»: я — мастер по копиям, а вашу вспомнить не могу… Но не думайте, что не стараюсь… Знаете, я люблю только древних евреев, один из которых — его звали Бахья — сказал, что если б человек не обладал способностью забывать, его бы не покидала печаль… Но, с другой стороны, всё зависит — что же именно забываешь. Иногда забываешь не ту вещь… Как я вот сейчас: не могу вспомнить на кого же вы похожи… Да?
40. Настоящее есть пребывание сейчас в прошлом
Голуби перед скамейкой оказались такими же привязчивыми, как доктор Краснер. Теперь он начал рассказывать о том — что же он всё-таки имел в виду вчера, утверждая, будто никто не хочет жить вечно, но каждый мечтает — сначала.
Я перестал его слушать. Раскрыл книжицу на заложенном в неё пальце и вернулся к прочитанному:
«Если каждую частицу во вселенной заставить двигаться в противоположном направлении, курс вещей кардинально изменится. Брызги разбившейся капли в подножии водопада станут не рассыпаться и исчезать, а, наоборот, возвращаться в сплошной водяной поток и падать уже не вниз, а вверх. Все живые существа начнут жить наоборот, прекрасно зная наперёд что произойдёт с ними, но не имея представления о прошлом. Микроскопический мир способен обратить вспять стрелку времени и вывернуть наизнанку макроскопический».
Невероятно! — подумал я, не уводя взгляда со страницы, чтобы не спугнуть Краснера, который разговаривал на ту же тему с голубями.
Что же получается?
Получается, что рыжий поэт, декламировавший нам в Первом салоне поэму о должном образе жизни, прав: жизнь следует начинать со смерти, и это вполне возможно! Может быть, с этого и надо начинать, потому что все прочие попытки начать сызнова сводятся лишь к продолжению той же жизни! Краснер прав: не желая жить вечно, каждый хочет начать ещё раз. Но почему? А потому, что возвратиться в мир или начать всё заново значило бы посрамить смерть, лишить её значения финала, который выбрасывает нас обратно в ничто…
Наша готовность начать жизнь сначала есть трюк, приучающий нас к восприятию смерти как фарса, иллюзии, а не настоящей, главной и финальной трагедии. Мечтая начать заново, мы мечтаем о смерти, которая возвращает нас к жизни. Смерть — и это удивительно! — становится условием непрекращения жизни. Она начинает обретать привлекательность и, как образ умирающего Христа, подспудно внушает нам надежду. Отсюда и тяга к саморазрушению — у человека, человечества, вселенной. Хотя никто этого и не сознает.
Да, подумал я, только смертью можно преодолеть смерть, и только она возвращает нас к прошлому, к проживанию его заново.
Мы хотим жизнь, потому что жизнь — это хорошо. А знаем мы это потому, что какое-то время в ней уже пробыли и хотим, чтобы это состояние не исчезало, — продолжалось. Мы хотим не вечной жизни, не будущего, которого никогда не переживали и которое ничего нам не говорит и ничего для нас не значит. Мы хотим другого. Нескончаемого переживания того, что знаем. Прошлого.