– Никто не узнает, – возразила Агнес. – Я не спрашивала Сесиль в письме ни о чем таком, потому что это небезопасно, почту проверяют. Но, вероятно, она нашла способ работать медсестрой и заниматься целительством. Скрывать то, что следует скрывать. Примерно так же, как я работаю здесь, Элен. Поэтому я чаще всего бываю у пациентов ночью, когда весь мир спит.
– Но я даже не умею… – Голос задрожал. Элен ощутила знакомый прилив стыда: то, что для матери было легко и естественно, дочери давалось с большим трудом.
– Возможно, там все и получится, Элен, – мягко сказала Агнес. – Ты обретешь то, чего тебе не хватает. Надеюсь, Сесиль станет тебе большей поддержкой, чем я.
– Ты моя мама, – насупилась Элен. – Чему такому она меня научит, чего не можешь ты?
– Порой я боюсь, что делаю только хуже, – грустно улыбнулась Агнес. – Возможно, если ты уедешь подальше от этих воспоминаний… – И она бросила взгляд в сторону гостиной.
Элен тут же поняла, о чем она. Заходя туда, Элен видела кровать, которую дяди поставили для отца в последние недели его жизни, зашторенные окна, ощущала сладковатый тошнотворный спертый воздух, хотя с тех пор прошло уже четыре года.
– Может, тебе нужно начать с чистого листа.
В светло-зеленых глазах Агнес была такая печаль, которой Элен раньше не видела, но губы матери плотно сжались, а линия подбородка стала твердой. Значит, больше никаких возражений.
И вот теперь, две недели спустя, сидя на кровати в своей комнатке в мансарде, Элен слушала, как дождь барабанит по кровле, и ей ничего не оставалось, кроме как ждать рассвета.
Когда по краю штор проступили полоски света, девушка встала с кровати и надела платье, которое накануне принесла ей мама. Оно было сшито из хлопка, синий цвет немного выцвел, одна пуговица сзади отличалась: пришили вместо утерянной. Когда-то это платье было подарком, завернутым в тонкую упаковочную бумагу. Элен помнила, как мама в нем отправилась на вокзал с отцом, худощавым, но таким красивым в костюме и галстуке. Они уезжали в Париж на встречу по делам семейной компании, занимающейся морепродуктами.
Для Элен, которая была на несколько сантиметров выше матери, платье было чуть коротковато, но все равно сидело хорошо. Завязывая пояс на талии, девушка ощущала запах кедрового ящика, где платье хранилось, и слабые нотки стойких духов матери.
Элен расчесала волосы, заколола их на затылке и ополоснула лицо холодной водой из умывальника. Открыла шторы и аккуратно заправила кровать, как и всегда. Разгладила простыню, ровно подоткнула по углам. Провела пальцами по одеялу, местами слегка потертому, но отлично согревающему холодными ночами. Потом потрогала стеганое покрывало покойной бабушки и, не в силах больше оставаться в комнате, вышла в коридор.
Этажом ниже Элен остановилась у комнаты деда. Дверь была закрыта. Сегодня, первый раз с тех пор, как ввели талоны, он встанет в очередь вместо нее.
«Зайду к нему попозже», – решила она и продолжила спускаться по лестнице.
В кухне было светло: шторы подняли, и рассвет вливался в окна. Мама стояла у плиты, кипятила чайник, а за столом, к удивлению Элен, сидел дедушка, одетый в серый шерстяной костюм, а перед ним лежала свежая газета.
– А вот и мой утеночек. Припозднилась ты сегодня. – Дед отпил из кружки и слегка поморщился: цикорий был горьковат. Показал на стул рядом с собой. – Присядь-ка. Мама готовит нам завтрак.
Элен села напротив него.
– Ты сегодня рано, дедушка.
Он сложил газету.
– Меня инструктировали, верно? На рассвете топать к магазину. Позже придешь, – он пригладил лохматую белую бороду, – останутся только мучные черви и заплесневелые корки. Кажется, формулировка была именно такая.
Элен прекрасно знала, чего ему стоило изображать беспечность, перед тем как выстоять очередь за скудной провизией. Дед привык просыпаться до зари. Раньше, практически каждый день кроме воскресений, он уходил из дома еще до того, как все просыпались, и забирался в маленькую лодку, пришвартованную в гавани. Вытаскивал все утро гребешки и устрицы. До войны дед рыбачил с двумя своими выжившими сыновьями, дядьями Элен, Марком и Жан-Люком, которые сейчас сидели в тюрьме в Германии. Их взяли в плен во время нападения, короткой битвы, которую Франция проиграла. Когда Элен была маленькой, отец, еще до болезни, тоже ходил с отцом и братьями в море на рассвете. Они возвращались к полудню, шумно садились за стол прямо в рабочей одежде и чудесно пахли океаном, соленым и рыбным.
Как только началась оккупация, немцы забрали лодку деда, «переориентировав» для своих целей, как ему сказали. Но даже если бы не забрали, продолжать заниматься морским промыслом стало опасно. Рассказывали, как рыбацкие шлюпки из ближайших городов налетали на подводные мины или их атаковали подлодки в проливе.
– Прости, дедушка. – Элен была не в силах поднять глаза на него. – Не надо бы тебе…
– Утеночек, – мягко позвал дед.
Элен с трудом посмотрела ему в глаза. Без своей лодки дед с каждым днем словно терял привычный облик: грубая веснушчатая кожа стала бледнее, красноватый загар на носу и лбу почти сошел на нет. С каждым днем в нем было все меньше океана, меньше его самого. Круглый живот сдулся, щеки ввалились.
– Тебе не за что извиняться. И мы обязательно прорвемся, – заверил он и накрыл руку внучки ладонью. Она была совсем такой, как раньше, мозолистой от канатов и перетаскивания тяжелых ведер с розовыми моллюсками и серыми устрицами.
Она молча кивнула, хотя хотела бы услышать от него и многое другое. Что он сможет стоять в очереди каждый день, даже зимой, когда вода по краю гавани замерзает и снег ложится на землю. Что будет держать себя в руках по отношению к немецким солдатам, избегать прямых взглядов и спокойно отвечать на вопросы.
Но больше всего ей хотелось услышать обещание не пропасть ко дню ее возвращения, чтобы в дедушке осталось хоть что-то от него прежнего, чтобы он не исчез полностью.
– Вот и завтрак, – сказала Агнес, поставила тарелку перед дочкой и отвернулась.
Элен сглотнула, во рту пересохло, аппетита совсем не было. На тарелке лежал маленький треугольный кусочек зачерствевшего хлеба, намазанный драгоценным сливочным маслом и остатками яблочного варенья, что хранилось в подвале с прошлой осени. Еще на тарелке было вареное яйцо и консервированная селедка.
– Мама, это слишком много.
– Ешь свой завтрак, Элен, – сказала Агнес, не поворачиваясь.
– Будь хорошей девочкой. – Дед глотнул цикория и снова поморщился. – И делай, что мать тебе велит.
Агнес вернулась к столу с маленькой тарелкой, и все трое молча приступили к завтраку. Элен бросала на мать частые взгляды, но та безучастно переворачивала страницы потрепанной книжки, которую начала вести еще бабушка Элен и где были рецепты и записи планов лечения во время работы лекарем в Кордоне, горном городке, где выросла Агнес. Бабушка умерла до рождения внучки, но Элен порой казалось, что она хорошо знает женщину, которая вела этот журнал, ее мелкий витиеватый почерк, тонкие рисунки растений и цветов, которые росли возле ее дома в Альпах.
Агнес оторвалась от журнала. Прошлой ночью она не работала: возникла короткая передышка в череде рождений и болезней, которые постоянно требовали маминого присутствия. Тем не менее она все равно выглядела так, будто не спала: темные круги под глазами, словно синяки. Агнес в последнее время сильно похудела, мышцы усохли из-за недостаточного питания, а некогда неукротимая сила человека, выросшего в горах, постепенно угасала, как стихающий прилив.
– Если не поторопимся, пропустим твой поезд, – сказала она будничным тоном, словно просто поторапливала Элен в школу. Потом обратилась к свекру: – Очередь скоро дойдет до нашего квартала.
– Конечно, – кашлянул дед. Погладил внучку по руке и встал из-за стола. Похлопал по карману пальто. – Мне пора. Нужно только…
Элен поднялась с места и подошла к маленькому шкафчику у двери.
Из верхнего ящика она вытащила голубой расчерченный листок, где сверху было напечатано «мясо»; половину квадратиков уже закрывали штампы.