Миша очень беспокоится за Сережу, от которого уже месяц не было известий. Он отбывает сбор в стрелках в Царском Селе. В его теперешнем нравственно пониженном настроении он может очень опуститься – запить, закутить. Все его действия за последнее время указывают на большую нравственную расшатанность и потерю власти над собой. Жалко. Много в нем было хорошего. И жалко Мишу, который очень страдает о нем.
Вчера после чтения газет Миша хотел идти к обеду и вдруг почувствовал, что у него правая рука и правая нога отнялись. Он опять сел и обедал у себя. Душан делал ему массаж, и ему полегчало.
Сегодня у всех настроение подавленное, а мне так ясно представилось – какая фальшивая фикция – слава нации! Как мало о ней будет думать козловский мужик, умирающий где-нибудь в немецкой земле. Все это нужна обезумевшим Вильгельму и К0. И они, ради этой фикции, гонят на бойню тысячи своих братьев!
Таня была смешна: говорила, что узнает немца по походке, потому что Душан как-то показывал, как немцы маршируют. И она воображает, что они все так ходят.
Любовь ее к собакам беспредельна: сегодня она пришла бледная сообщить, что Каток, наверное, болен, потому что супа не ест.
Она и Wells попали сегодня под сильный дождь. Вообще погода дождливая и холодная. Ветер гудит по-осеннему, и хоть мы и спим с открытым окном, но холодно. Еще много хлеба в поле. Кто-то его свезет?
28 июля 1914.
Не писала эти дни, т. к. была нездорова. Пролежала в постели от сильной боли в пояснице. Провела одну ночь совсем без сна и хорошо думала. Бывало, прежде я не могла бы так одиноко прострадать целую ночь, а с годами все сильнее и сильнее чувствуешь, что только и можно жить одному.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь,
Мысль изреченная есть ложь…
Взрывая, возмутишь ключи.
Питайся ими – и молчи.
Все это время по поводу войны думаю о том, что надо сдерживать свое дурное чувство к врагам, которое отовсюду внушается нам, особенно газетами.
Во мне всегда поднимается инстинктивное чувство протеста против всякой гипнотизации. А сейчас это чувство протеста вполне сознательное: если веришь, что Бог есть любовь, и живешь для распространения и воспитания этой любви, то нельзя позволять себе осуждения и ненависти к врагам. Сейчас это трудно. Немцы, по рассказам многих корреспондентов, ведут себя до того невообразимо грубо и непорядочно, что невольно желаешь им зла. И частные лица и правительства все время нарушают: первые – правила порядочности, а второе – международное право.
С тех пор как я писала, новое – это объявление нам войны Австрией. Сегодня читала второй манифест Николая II, речь его членам Государственной думы и Государственного совета. Недурно. И речь председателя Государственной думы Родзянко – хороша. Все с гордостью подчеркивают то, что Россия не желала войны, что она не наступает, а защищается.
Все газеты пишут о том, как спокойно пошли русские люди на войну. Брата Мишу взяли в Кирсанов в запасную кавалерию. Саша уехала в Москву на 3-недельный курс сестер милосердия, а оттуда на войну.
Дорик хочет идти добровольцем. Жалко этого кроткого – не мужчину – ребенка еще; но останавливать, чувствуешь, что не имеешь права.
М. П. Гарсиа вчера пережила минуту бурного отчаяния, узнав, что она не может сообщаться с матерью и что ехать ей теперь настолько опасно, что почти немыслимо. Кроме того, ее аккредитив на принадлежащие ей деньги не имеет теперь никакой цены, и она остается с теми 80-90 р., которые она имеет здесь.
Я ее позвала к себе в спальню и утешала, как могла, говоря, что надо делать так, как мать ее желала бы, чтобы она делала, и что, наверное, мать ее только того и желает – это чтобы она смирно сидела здесь. Она плакала, наклонилась и поцеловала мне руку. Михаил Сергеевич обещал, если будет нужно, снабдить ее деньгами. К вечеру она совсем успокоилась. Добрая Wells затеяла играть с ней в хальму и уговаривала ее не расстраивать нас, т. к. у нас самих достаточно тревог. А вечером я слышала, как она (Wells) горячо вслух молилась и несколько раз прерывала молитву от слез. "Вот тоже,- подумала я,- одинокие страдания".
Сегодня приезжали из Духова монастыря монахи в карете, кажется, шестерней, и что-то служили. Я, как обыкновенно, не присутствовала. А Таня, увидавши карету, не могла понять, кто мог приехать, и когда Мария Петровна сказала, что, может быть, это немцы,- она побледнела. Wells ей сказала пойти посмотреть, но она спряталась за дверь и не пошла.
Ей эти дни радость: стали выползать Тайгины щенята. Их пять, все беленькие, как пушки. Собаки – это интерес Таниной жизни. И понятно: у нее нет детей сверстников, чтобы играть с ней, она и отдает все свое свободное время собакам.
Погода сегодня ясная и теплая.
От Сережи (пасынка) сегодня телеграмма в ответ на мою запросную, что он в июле писал два раза, что здоров и пока в Царском Селе.
2 августа 1914. Затишье.
Большое горе: 30-го в 10 часов утра Миша, Таня, Wells, Гарсиа и Душан поехали на долгуше тройкой к Абрикосовым. Должны были вернуться к 8. Вдруг в 6 слышу бубенчики. Я довольно лениво – была нездорова – встала с своей кушетки и вышла в переднюю. Встретила Гарсиа, которая сказала: "Votre mari ne s'est pas bien senti et il est reste avec Душан chez les Абрикосов" {Ваш муж почувствовал себя плохо и остался у Абрикосовых вместе с Душаном (франц.).}. Дала мне записку от Душана: "Татьяна Львовна! У Михаила Сергеевича в начале второго часа слабо перекосилась нижняя часть правой щеки, что через несколько минут поправилось, и был некоторое время в полузабытьи. Припадок сердечный с болями. После беспокойство, посинели нос, уши, губы. Все это прошло; осталась умеренная афазия {временное онемение (греч.).}.
Сам М. С. просит, чтобы Танечка уехала (и наверное, желает, но не говорит, чтобы вы приехали). Если вам не трудно – приезжайте, если же трудно, не беспокойтесь. М. С. все легче и легче. Ему надо только покой. (Не позабыто ни о клизме ни о другом: действия были.) Душан 30/VII-1914".
Я тотчас же велела Максиму перепрячь, и в 7 часов четверней в коляске выехала из Кочетов. Я думала, что можно будет его привезти. В темноте уже в 9 часов я подъехала к Затишью. Анна Ивановна вышла меня встретить (за ней и за Петром Григорьевичем послали в Черемошню) и рассказала мне, что язык не повинуется, всех узнает, но сказать ничего не может. Я пошла к нему на балкон, где он лежал на кушетке. Он обрадовался мне, взял в обе руки мою голову, целовал, гладил, похлопывал и ясно несколько раз сказал: "Спасибо, спасибо, хорошо, хорошо". Я: "Я знаю, милый, ты любишь меня, мы любим друг друга…" – "Да… да… радость".