Сегодня мы с Мишей чуть не опоздали в церковь. Мы оделись и ждали наверху, чтобы Лева прислал нам сказать, что он едет, а он и все Вестерлунды уехали, не сказавшись, и мы, 20 минут после них, взяли первое попавшееся ландо и прискакали в церковь с маленьким опозданием. Я ужасно волновалась и сама хорошенько не знаю почему: и певчие трогали, и молодость Доры, и то, что они так любят друг друга, и что могли искренне сказать, что не обещались прежде никому другому, и папа вспомнила, так что во время всей службы насилу удерживала слезы. После русского венчания приехали в отель, где в комнате произошел лютеранский обряд: очень простой и короткий. Потом пошли обедать. Меня вел Вестерлунд, а по правую сторону от меня был здешний консул Зиновьев, брат нашему бывшему губернатору. Миша вел под руку очень миленькую барышню Beihman и считался ее "маршалом". Он за обедом очень оживленно разговаривал по-французски и по-английски, и я очень боялась, чтобы он не слишком выпил, что и случилось. Обед длился ужасно долго, с бесконечными тостами, с чтением телеграмм и с бесчисленным количеством блюд. Меня очень спасало то, что я не ем мяса, а то бы я не сумела рассчитать свою порцию и мне было бы тяжело. Нас за обедом было пять членов общества трезвости, но зато остальные пили очень много. Русский священник во фраке делал очень странное впечатление. После обеда ненадолго сошлись в соседней комнате пить кофе. За мной начал сильно ухаживать князь Мурузи, секретарь посольства, довольно пьяненький и очень неинтересный. Спрашивал меня, не сердилась ли я на него за то, что он слишком много на меня смотрел, но что у него глаза на мне отдыхают, и кончил тем, что стал убеждать меня последовать примеру брата, и, нагнувшись на спинку моего стула, бормотал: "Вы не решаетесь? Решитесь!" Мне было ни противно, ни лестно, и только внутренне улыбалась тому, как я дома это расскажу. С Зиновьевым много разговаривала и чувствовала некоторое облегчение после тщетных стараний на трех языках общаться с моими новыми родственниками. Зиновьев предложил довезти меня и Мишу в своей коляске до пристани, чтобы проводить молодых, но Мишу оказалось невозможно найти, и, когда я послала человека позвать его, мне сказали, что он лег спать. Это меня ужасно огорчило, и до сих пор от этого камень на душе. Как это быть таким распущенным мужиком? Поехали вчетвером на пристань: Зиновьев, я, священник в цилиндре и Мурузи. Перед отходом парохода поговорили с Левой очень близко и тепло. Потом прозвонил третий звонок, все закричали "ура", замахали цветами и платками, и пароход двинулся, унося стоящих рядом Леву с Дорой.
Зиновьев позвал меня к себе пить чай, и я приняла приглашение, чтобы оттянуть неприятную минуту видеть Мишу. У Зиновьева красивый дом с небольшой коллекцией хорошеньких современных картин разных художников, русских и иностранных, и умный черный пудель.
Мы пили чай втроем: Зиновьев, священник и я. Потом Зиновьев проводил меня до отеля, где я нашла Мишу спящим. Никуда вечером не пошла, все-таки боялась Мишу оставить, постоянно заходила к нему и вот теперь ложусь спать с камнем и тоской в душе. Ах, как я хочу видеть папа!
26 мая 1896. Ясная Поляна.
Вот опять я дома. По дороге из Швеции узнала об ужасной катастрофе, которая случилась на Ходынском поле. Прилагаю газету, в которой все это описано. Число убитых – между тремя и четырьмя тысячами14.
27 мая 1896.
Огорчаюсь тому, что нет у меня обязательного дела, и потому я все свое время провожу с гостями, которые, как всегда, не переводятся.
Было три корреспондента. Был Сухотин. Теперь гостит Саломон. Живописью не занимаюсь и сказала себе, что до тех пор не начну, пока не кончу своего рассказа и не дам его на суд папа инкогнито. Но вряд ли он будет хорош, так как не увлекает меня и не занимает моих мыслей.
1 августа 1896. Обольяново-Никольское.
С понедельника я здесь у Олсуфьевых. Много было разговоров о том, ехать ли мне или нет, и, наконец, я поддалась совету и папа и мама и поехала, хотя страшно было оставлять своих стариков в том тяжелом настроении, в котором они в последнее время находятся15. Я чувствовала, что ехать не следовало, но так как один Чертков меня в этом поддерживал и эгоистично я чувствовала потребность отдохнуть от того напряженного состояния, в котором я все время находилась, то я и уехала. Теперь я об этом раскаиваюсь, хотя мне здесь очень хорошо и я испытываю, как всегда, много незаслуженной ласки и доброты. Я думаю, что беспокойство и тревога за домашних, которые я испытываю, очень ненормальны и тормозят всю жизнь.
Последнее время в Ясной Поляне я ровно ничего не могла делать: то я стояла у окна и слушала интонации голоса разговаривающих папа и мама, то бежала разыскивать мама, то мне казалось, что Андрюша с Мишей перешептываются о чем-то нехорошем, то, что от Миши вином пахнет, и это меня повергало в уныние и такую грусть, что сердце щемило и физически тошно делалось.
Здесь продолжается то же самое. В шесть часов я ухожу гулять и стараюсь не возвращаться подольше, потому что в шесть с половиной почта приходит, я боюсь получить дурное известие или совсем не получить письма. Я здесь 4-й день и очень тревожусь, не получая писем. Ночью я в ужасе вскакиваю и думаю, что у нас что-нибудь случилось, и несколько раз в день сердце падает от страха перед воображаемыми ужасами, которые могут у нас случиться. Это нелепо, ненормально и нехорошо. Это доказывает, что мне дороже всего человеческие привязанности и что я мало занята служением богу и общением с ним для указания для этого служения.
Вчера с Лизой серьезно и хорошо говорили вечером о религиозном воспитании; о том, можно ли и нужно ли открывать детям и народу то, что мы знаем, или же надо стараться не разрушать установленные веками суеверия из боязни вселить в их души смуту сомнения и рождающееся иногда от этого полное недоверие. Лиза сначала боялась разрушить эту эстетическую сторону православной веры и говорила, что обрядность дает настроение, которого иначе нельзя достигнуть, но потом согласилась со мной, насколько дороже настоящий свет разума, который может верить в себя, и как много еще остается, если откинуть и божественность Христа, и вознесение, и все таинства, и всю эту нелепость, которая так мешает человеку верить в свой разум и видеть свои настоящие обязанности перед богом.