Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Папа писал мне в Париж, что ему хочется написать изложение христианского учения для детей, но потом об этом замолчал. Вероятно, не напишет. Все возится с Тулоном, который ни ему, ни кому другому особенно не нравится. Там очень много хорошего, но мне всегда грустно, когда его тон недружелюбный и полемический24.

Как мне хотелось, чтобы он написал вещь, вполне чистую от спора и полемики, и вложил бы туда всю любовь, красоту и умиление, которые у него всегда так прекрасно выходят и так трогают, потому что они искренни и у него этого так много в сердце. Неужели я увижу его? Мне все страшно, что что-нибудь случится, что этому помешает.

Я накупила платьев в Париже, и это мне иногда неприятно вспоминается. Они очень дешевые и простые, и я их ни разу не надевала за этот месяц, что я жила в Париже, но мне это грустно, потому что ужасно глупо. Это какая-то слабость, как пьянство. Живу спокойно, о "пьянстве" не думаю, потом вдруг пойду и напьюсь, без потребности, без удовольствия, а напротив, с тяжелым чувством раскаяния на другой день.

18 марта.

В вагоне. Подходим к Москве. Второй день мне кажется, что Лева жив не будет. Он говорит, что с ним внутри сделалось что-то новое, что его пугает и что изменило его настроение. Иногда он говорит, что очень хорошо, а вчера говорил, что умирать не хочется. Все ночи, засыпая, я боюсь, что он не доживет до утра и под разными предлогами стараюсь посмотреть на него и послушать его дыхание. Кузминские, которых мы видели в Петербурге, нашли, что он лучше, чем они ожидали: ходит иногда бодро, говорит иногда бодрым голосом, не бледен, хотя страшно худ, и не видать на нем того, чтобы он был безнадежен.

С Кузминскими было очень дружелюбно и хорошо. Они нанимают дачу у дяди Саши Берса, потому что понимают, что с перестройкой Леве жить негде, не говоря о Маше. А нынешнее лето мы все сделаем всё возможное, чтобы его выходить.

О себе писать не хочется, совестно, когда рядом, с Левой, делается такое серьезное. Но знаю, что будет интересно вспомнить.

Мне очень был труден этот месяц, так труден, что я никогда не думала, что без важных причин я могла пережить такое время. Нервы очень разбиты, поминутно плакать хочется. О Жене думаю неспокойно. Если его не будет в Москве, это будет, пожалуй, к лучшему, хотя надеюсь его видеть.

Хорошо то, что в душе нет ни местечка для злобы, раздражения или осуждения. Оттого с Кузминскими было так корошо.

Без четверти восемь. Через 15 минут Москва.

11 часов ночи.

Так вот я дома. Провела здесь день и теперь, лежа в постели, записываю это. Маша мне многое рассказывала, что было мне неприятно. Завтра запишу про это и про Женю, который был, но которого я почти не видала.

12 часов.

Слишком устала, чтобы заснуть, и потом, отвыкла от досок, поэтому беру опять карандаш и попробую записать, что Маша мне рассказывала. Во-первых, она ежедневно носила мои письма к Жене. Потом говорила с ним об его со мной отношениях. Это мне было очень неприятно. Ношение писем и сведения обо мне носили характер посредничества Маши между мной и Женей. С какой стати? Точно Маша покровительствовала какой-то любви, и он принимал ее услуги. Нехорошо. Я себя спрашиваю, не ревность ли говорит во мне, но в этот раз с полной правдивостью могу сказать, что нет. То, что он говорил с Машей обо мне, тоже нехорошо. И говорил нехорошо. Говорил, что для женщины привязанность очень много значит, а для мужчин ничего. Что я под его влиянием и люблю его больше всего на свете, а что я для него не нужна, что я только радость, и больше ничего. Это не было сказано так грубо, но смысл этот. Он мог говорить это мне, я ему благодарна за то, что он меня никогда не обманывал, но говорить это другим – нескромно, непорядочно. Зачем же тогда, зная или думая это, он не позволил мне разойтись с ним? Привязать меня веревками к себе и хлестать по лицу? Да, этот поступок его был ошибка, и всегда, когда я о нем думаю, он вызывает во мне недоверие или осуждение.

Говорила мне Маша, что он разговаривал с ней о женщинах (его специальность), с Екатериной Ивановной о любви так хорошо, что она пришла в восторг; рассказывала, что Марья Васильевна в него влюблена и упрекает Павлу в том, что она с ним кокетничает, а Павла сидит на столе и кривляется с ним, говорит: "разве вы не помните, что у меня была коса?" – и всякие пошлости. Веру он просил всегда ему говорить, когда она его осуждает, и она сегодня мучилась тем, что не знала, сказать ему или не сказать, что она его бранит за разговор с Машей обо мне и т. д. И мне стало за него очень грустно. Он так любит женщин, что кокетничает со всеми ими, и это его балует и расслабляет. И мне стало обидно и оскорбительно, что и я в числе этих женщин и что я попалась на его кокетство. Я насквозь этого кокетства вижу его милую, скромную душу, его ум и силу, но вижу и эту черту, которая меня рассердила, потому что я не вижу борьбы с ней. Я от него большего ожидаю, чем от многих других, поэтому мне больно видеть его слабым.

Тут же Маша рассказывала мне, как Павла лезет к Поше, как Черняева хочет заставить Новоселова жениться на себе и употребляет всякие способы, чтобы его покорить: совместная работа, курсы, а теперь халаты с фалбалами {оборка (с франц.).}, валяние на кушетке.

Все это меня испугало и возмутило. Но еще все во мне в беспорядке. Я ничего не решила. Четыре ночи в вагоне, усталость, беспокойство за Леву, волнение всех опять увидать – меня совсем спутали. Завтра об этом подумаю спокойно.

От Черткова отчаянные, огорченные письма. Жена его умирает. Поша завтра едет, Женя поедет на днях. И папа собирается. Но я очень, очень боюсь, чтобы он ехал 25.

19 марта. Проснувшись.

Вчера Маша рассказала мне клевету про Женю, которую я забыла записать, потому что, конечно, не поверила ей. Но мама наполовину верит, а папа говорил Маше, что хотя он не верит, но все-таки всегда от клеветы остается что-то тяжелое. Бедный, бедный малый! Надо сказать ему, а мне ужасно жалко делать ему больно. Хотела не идти сегодня к нему, но, вероятно, пойду. Как это жаль, что опять мне приходится его огорчать. Но ведь нельзя не сказать?

23 марта 1894.
107
{"b":"96792","o":1}