А тётя Люба громко хлопнула ладонью по прилавку, поднимая целое облако мандаринового духа, и снова завела свою песню, растягивая слова:
— Мандари-и-новый ра-ай!
Налетай, не зева-ай!
Есть лимо-он, есть хурма-а!
Груши есть задарма-а!
Анана-ас и кумква-ат!
Витамином бога-ат!
Лайм и жёлтый лимо-он!
Сочный с разных сто-рон!
Киви-и, грецкий оре-ех!
Счастья хва-атит на всех!
Уже отъезжая, Борей бросил взгляд в боковое зеркало. Вокруг прилавка тети Любы собралась небольшая толпа, привлечённая её залихватским криком. Все они — замёрзшие, уставшие, озабоченные — хотели купить немножко счастья. А оно у феи изобилия, пусть даже бывшей, всегда славилось высокой степенью очистки. Эти люди даже не подозревали, как им повезло. Каждое касание пальцев этой продавщицы, каждый взвешенный ею фрукт на год вперёд наполняли тем самым запасом здоровья и везения, о котором в Небесной Канцелярии теперь только теоретические диссертации писали.
Потому что бывших фей не бывает. Они просто находят новый способ творить чудеса.
Борей грустно улыбнулся — и его сверкающий «Ленд Крузер Прадо» мягко взревев, оторвался от заснеженной земли, чтобы раствориться в низких тучах, предвещающих скорый снег. Мандарины на заднем сиденье вдруг засияли таким мягким золотым светом, что на мгновение осветили салон уютным теплом, но он этого не заметил — слишком занят был мыслями о том, что значит быть по-настоящему полезным.
Самый лучший подарок
Весь месяц они цапались по пустякам, едва зацепившись друг за друга взглядами, в которых угасали последние искры былого тепла. Их жизнь превратилась в ритуал взаимного отчуждения: утренний кофе, выпитый в гнетущей тишине, когда единственным звуком было назойливое тиканье часов на кухне; вечера, проведённые у разных экранов в синем мерцании, отражавшемся в потухших глазах; спальня, где каждый лежал, повернувшись к своему краю кровати, будто между ними пролегала незримая, но непреодолимая стена из обид и невысказанных слов. Всё, что раньше влекло и радовало — его громкий смех, её привычка напевать, готовя завтрак, сама её беззаботная болтовня с утра, — теперь кололось и натирало, будто грубая ткань на старых, незаживающих ранах. Обоюдное раздражение копилось, как снег на карнизе — тихо, незаметно, но неумолимо, и вот, под Новый год, эта тяжёлая, подтаявшая снизу глыба наконец обрушилась.
В квартире, наполненной душистым, обманчиво-радостным запахом мандаринов и хвои, царил уютный полумрак, нарушаемый лишь трепетным мерцанием разноцветной гирлянды на ёлке. Призрачные блики скользили по стенам, отражались в тёмном стекле окна, за которым медленно кружились редкие, ленивые снежинки — безмолвные свидетели надвигающейся бури. Пора было наряжаться, собирать на стол, зажигать свечи, вдыхать полной грудью волшебный, возвращающий в детство аромат праздника, но скандал, начавшийся с ерунды — с невынесенного мусора, с горы немытой посуды, с очередного пренебрежительного взгляда, — набирал обороты, словно снежный ком, катящийся с горы, сметая на своём пути любые робкие попытки примирения, любые намёки на «давай просто помолчим». Воздух становился густым, колючим, и каждый новый упрёк отравлял его сильнее, превращая едва возникшую праздничную магию в тяжёлое, удушающее марево.
На пике ссоры в ход пошли совсем запрещённые приёмы.
— Подарки тебе делаю, а ты! Недовольная всё, то не так, это не этак! — его голос сорвался на крик, вена на виске запульсировала. — Возьми да вынеси тот мусор, я что, диван неделями давлю, что ли? Я пашу как вол, чтоб у тебя всё было! А ты что?!
Он сделал паузу, чтобы перевести дыхание, и сам не понял, как сказал — самое страшное:
— Корова, блин, толстая! Да на тебя ж смотреть противно! — слова вырвались наружу, острые, как осколки разбитого бокала. — С тобой в люди стыдно выйти!
Он не это хотел сказать. Сорвалось с языка злое. Вырвалось наружу всё, что копилось месяцами — усталость от бесконечных больничных и врачей, раздражение от её постоянной апатии, тянущая тоска по той, прежней Насте, которая смеялась громко и заразительно. Но было поздно — слова уже прозвучали, раня по-живому.
Анастасия замерла на месте, будто её облили ледяной водой. Рука, только что поправлявшая салфетку на праздничном столе, так и застыла в воздухе. Она побледнела, и это молчаливое оцепенение было страшнее любых криков. Её глаза, ещё секунду назад полные горьких слёз, стали сухими и колючими, как январский иней. В них не осталось ничего — ни любви, ни обиды, только пустота и холодная решимость.
С ледяным спокойствием она подошла к столу, где лежал новенький, недавно распакованный телефон — тот самый, который он с таким глупым, мальчишеским удовольствием расхваливал полчаса назад, вручая подарок. Анастасия взяла его в руку, ощутила гладкий, бездушный пластик, подошла к окну, распахнула его — морозный воздух ворвался в комнату, заставляя шелестеть ёлочный «дождик», — и с размаху швырнула телефон в морозную бездну новогодней ночи. Стеклянная блестящая игрушка канула во тьму, словно её и не было.
«Да ты рехнулась совсем!» — хотел он крикнуть, но горло так свело от ярости, что вырвался лишь хриплый, звериный выдох. В глазах потемнело от бессильного гнева. Да какого чёрта ей ещё надо! Сама же просила, глазёнками стригла, когда рекламу эту дурацкую смотрела!
И вот теперь...
Я ей, что захотела, расстарался! Шабашку взял, все выходные через силу пахал, чтоб к празднику эту дурацкую железяку купить! А она!.. Вот же дура! В окно! В окно, блин, выкинула!
Не говоря ни слова, не глядя на жену, он рванул с места, на ходу натягивая на футболку первую попавшуюся куртку и всовывая босые ноги в разношёрстные тапки. Дверь захлопнулась с таким грохотом, что задребезжали стеклянные ёлочные игрушки, и с полки упала фарфоровая статуэтка ангела.
И этот её вопрос… «А ты чего хочешь?» Да чего я, мелкий пацан, что ли, чтобы у мамки подарки выпрашивать? Сам всё, что надо, куплю. А денег-то этих… Денег-то где взять? Она по врачам да по врачам, год уже, анализы, процедуры... Всё съедает. И сама-то...
Он нёсся вниз, перепрыгивая через три ступеньки, спотыкаясь о собственные тапочки. В ушах стучала кровь, в висках пульсировало.
И сама-то вся какая-то серая стала, опухшая... Не от хорошей жизни, ясен пень, не от хорошей... И не говорит же ничего, всё клещами надо тянуть! Вес набрала, а аппетита нет, всё хандрит... И я-то, сволочь, последний подонок... «Корова толстая!»... Как я мог такое ляпнуть?!
Эта мысль вонзилась в сознание острее любого ножа, заставив его споткнуться на последнем лестничном марше. Но тут же её затмила новая волна ярости, уже направленная на самого себя. Он вылетел во двор, под хлёсткий ветер, с одной-единственной целью — найти эту чёртову звонилку, символ его заботы, которая в одно мгновение превратилась в символ всего того, что пошло не так.
Колючий снег бил в лицо, под ногами хрустел наст, а из окон соседей доносились смех и музыка — все праздновали, все были счастливы. Телефон, по редкому везению, угодил в сугроб. Пока Николай, дрожа от холода и адреналина, рылся в снегу, он услышал тихий, жалобный писк, доносящийся со стороны мусорных контейнеров.
И услышал это не только он...
Из-за вентиляционной решётки подвала, припорошенной снегом, за ним наблюдали три пары глаз — одни мерцали, как гнилушка, вторые были похожи на запёкшуюся смолу, а третьи светились тускло и жёлто. В этом самом подвале вот уже несколько лет проходили сеансы групповой терапии у необычного психолога Владимира Давыдовича. Правда, жильцы восьмого дома знали его как вполне обычного психолога — но они вообще многого не знали о реальной картине мира, так что их заблуждение было простительно.
— Интересно, — проскрипел Комок-Пыли-с-Присосками, шевеля ворсинками, — что он сделает? Владимир Давыдович говорил, что момент истины — это когда никто не видит.