Она сбилась и замолчала. И повесила трубку. Федор прислонился к дверям. Солнце уже село, но было светло почти как днем: стояла белая ночь.
Зазвонил телефон. Федор схватил трубку.
— Слушаю!
— Ты один? Я сейчас приду.
— Зачем?.. То есть, конечно, квартира пятьдесят…
— Я знаю.
Он бросился на кухню, убрал со стола посудное полотенце. Плотнее закрыл дверцу шкафчика. Метнулся в ванную, схватил расческу, запустил в волосы.
«Бешеный, какой-то бешеный день! Половина одиннадцатого, а с утра будто год прошел… Год моего позора!..»
Вбежал в комнату, сел за стол, взял книгу «Русский лес». Перелистал несколько страниц и стал читать какую-то длинную, малопонятную фразу: «То была дорогая, в размер открытки, чеканной бронзы рамочка для любимого существа…»
Глаза потеряли строку, буквы распались, и теперь были видны лишь пустоты между словами, а не сами слова. Закрыл книгу, вышел на лестницу — к нему торопливо поднималась Аля, но, увидев Федора, остановилась. Он протянул ей руку, ввел в комнату. Несколько мгновений они стояли рядом, не шевелясь, не глядя друг на друга. Аля не впервые была в этом доме, всякий раз она проходила в большую комнату, садилась в кресло возле телевизора. А сегодня она стояла у двери, будто не собираясь оставаться, будто забежала на секунду и сейчас помчится обратно.
— Ты сам не переживай. Подумаешь, событие мирового значения!.. Я тоже хороша, не могла их турнуть как следует.
Он опустил глаза, выпрямился. Это было новое унижение: его понимали, оправдывали, защищали, а он должен был слушать все это и соглашаться.
Вдруг Аля повернулась к нему, быстро, горячо заговорила:
— Феденька, только не переживай, мы когда-нибудь научимся жить как надо! Только не переживай, это поправимо!..
Ему было жарко, не хватало воздуха. Он опустил голову и прикоснулся лицом к ее лицу — ее лицо тоже было горячим, он поднял Алю на руки и понес по комнате, стараясь не споткнуться, ничего не задеть, не ударить ее. Она не останавливала, не пыталась вырваться, и он носил ее и носил и не знал, что делать, опускать ли ее или по-прежнему держать на руках, глядя в ее чистое, мокрое от слез лицо. Но, зацепившись за собственную ногу, потерял равновесие и чуть не грохнулся с ней на пол, лишь в самый последний момент все-таки удержался, посадил ее на стул. Взял ее руку:
— Хочешь, уедем?
— Куда? — удивилась она.
— У меня отец на Ладоге, можно к нему. Мы давно с ним не виделись, но, думаю, он нас примет. И будет рад. Там и дедушка, и бабушка, и тетки, и двоюродные братья, сестры. Это здесь нет родственников, а там… Поедем?
Аля вздохнула, посмотрела в окно:
— Нет, Феденька, никто не отпустит, никто не разрешит. Папа и мама собираются в отпуск на Украину и меня берут.
Она замолчала, прислушалась: за стенкой по радио московские куранты били полночь.
— Меня будут ругать. До свидания, Федя! — прикоснулась она к его руке и выскочила на лестницу.
Федор выглянул в окно, увидел, как она бежала к своему подъезду.
— Аля, я обещаю!.. Больше такого не будет. Я обещаю!..
* * *
Пришла мама, долго пробыла в ванной, а когда появилась в комнате, сын лежал в постели.
— Спишь? — присела она подле него. Без всяких подходов заговорила о главном: — Считай, что разговор о моей работе кончен. Я желаю только одного: ты должен понять, что малопривлекательная для тебя работа матери кормит нас обоих. Молчи! Ты отлично знаешь, что я не слепая и вижу, как ведут себя на моих выступлениях. Ну и что? Слушатели бывают разные.
— Дело не в слушателях. Был такой футболист… забыл фамилию… В общем, играл за команду обыкновенного завода на первенство Москвы, а народу на него одного ходило больше, чем на игры команд высшей лиги!
Мама отвернулась и несколько мгновений смотрела в угол, где стоял телевизор.
— Это их личное дело, ты спорт с искусством не равняй, — произнесла она спокойным, глубоким голосом. — И вообще, насколько я понимаю, дело не во мне. Что с тобой происходит? Ты не выиграл первенство города, так еще потренируешься и выиграешь. А критиковать работу матери — самое простое дело.
Мама сидела в ночной рубашке, босая, хрупкая; густые, длинные волосы падали темным потоком на грудь, глаза влажно блестели, а маленькие руки были сжаты в кулачки и лежали на коленях. В эту минуту она была немного похожа на Алю, было в ней что-то детское, беззащитное и в то же время сильное, властное.
Федору стало жаль маму, он понял свою ошибку: ворвался, потащил из кинотеатра — а ведь это ее работа, начала она ее не вчера и даже не год назад, а значит, ей самой разбираться, что делать.
— Не сердись, мама, я не хотел тебя обидеть, — приподнялся он на локте. — Сегодня действительно все перевернулось вверх дном… Кажется, я начинаю расти… Наверное, мне нужно уехать.
— Куда?
— Не знаю, еще не решил.
— Но ты и так едешь в лагерь?
— Не скоро еще, а мне нужно сейчас. Я бы сегодня уехал, если бы знал куда.
Мама встала, вышла в прихожую. Вернулась, держа в руке сумочку. Достала из нее конверт, протянула сыну.
— Получила еще на прошлой неделе, но не показывала тебе, не хотела… Письмо от папы…
Федор вытащил тетрадный листок — даже не письмо, а записка, — всего четыре строчки мелких, не соединенных друг с другом букв: «Мы все хотим вас видеть, приезжайте, будем рады. Время летит, каждого прожитого дня жалко. А если он прожит, как у нас, жалко вдвойне. Приезжайте, мы будем ждать».
Лоб Федора покрылся испариной, он попробовал представить отца и не смог. Перед глазами замаячила давнишняя фотокарточка Рудольфа Максимовича Опалева, на которой он был еще совсем молодым.
— Хорошее письмо. Поедем?
Наверное, мама ждала других слов, а он сказал то, что думал. Он не понимал: чего она испугалась? Всю жизнь мама чего-то боялась и ждала плохого. Когда Феде было восемь или девять лет, она вдруг схватит его, обнимет, гладит спину и голову и спрашивает с болью души: «Если тебя захотят отнять у меня, ты не пойдешь, нет?» — «Да кто ж меня отнимет, кому я нужен? Я тебя люблю!..» — говорил Федя и думал об отце, о том, что скоро он явится к ним, большой и сильный, в громадных мохнатых сапогах — такие сапоги он однажды видел во сне, — и захочет увезти его с собой, но Федька не выпустит его из дома и сам оставит отца жить с ними, чтобы он никогда больше не уезжал на свою Ладогу… Потом, когда ему было тринадцать лет, мама вышла замуж за летчика Вячеслава Александровича. Он его так и звал: «Вячеслав Александрович», и ни мама, ни сам Вячеслав Александрович не требовали, чтобы Федя звал его иначе… Больше мама не боялась, что ее сына кто-то отнимет.
— Если хочешь, поедем, — сказала она очень просто, словно давно приготовила такой ответ.
— Почему? Ведь раньше ты всегда была против?
— Не знаю… Старше стала. И письмо его понравилось: «Каждого прожитого дня жалко…»
Она рассмеялась, отбросила назад волосы.
— Так что, едем?!.
Часть вторая
Своя линия
1
Они ехали в залитом солнцем, почти пустом вагоне электрички. Кроме них в самом конце вагона сидел старик в синей, расстегнутой до пояса рубахе, а рядом с ним, положив обе ладошки на оконное стекло, стояла девочка лет шести с громадным розовым бантом в русых волосах.
Мама Федора, прикрыв глаза, дремала, иногда приоткрывала потяжелевшие веки и с неудовольствием смотрела на граненый стакан, что лежал на металлических прутьях узкой багажной полки и пронзительно звенел и подпрыгивал, когда поезд набирал скорость.
Прислонившись лбом к стеклу, Федор провожал глазами дома, заборы, черные куски леса, которые не пощадил пожар. Загорелые мужчины и женщины валили опаленные деревья, обрубали оставшиеся ветки и стаскивали к штабелям — расчищали место под будущие посадки.