Не все погибли, не всех убили, живы остаются даже на такой войне, которая досталась нам. Штык-кинжал, казалось, прямо в живот погрузился. Но в последний миг без всякой воли Франца, тело само изогнулось, уходя от верной смерти. И штык, скрипнув, прошел меж ребер. Одна Полина могла бы рассказать женщине с^чужими строгими глазами, фотографию которой носила в медальоне, как Францу, им с Францем удалось уцелеть. И там, возле моста, и позже, когда несла их грозная предфронто-вая волна, толкая перед собой, обрушиваясь сверху, накрывая их вместе с тысячами таких же, как они, бегущих от погибели. А как убежишь, если она кругом, везде, несет всех, как щепки в половодье – ты в ее цепких объятьях, сам не веря, что еще живой?
Сначала вернулись в ту же землянку, откуда их недавно погнали убивать. Полине туда возвращаться было страшно, но куда-то надо было спрятаться с раненым. Не день, не два нужны, чтобы он поправился. Она тащила Франца, вслушиваясь в редкую пальбу удалившегося боя, каждый их шаг страданием, болью отражался па посеревшем лице раненого. Полина прижимала к раненому боку Франца ком ольховых листьев, слипшихся от крови, понимала, что это бессмысленно, кровь этим не остановишь, но тем сильнее вжимала руку, как бы удерживая в обмякшем теле остатки сил, жизни.
Дни покатились без счета, слипаясь с тревожными ночами, подсвеченными пожарами, с неспокойными, вздрагивающими от далеких и близких взрывов рассветами – сливались в нечто неразличимое, как спицы в быстро несущемся колесе. Уже через неделю пришлось покинуть убежище. К счастью, Полине попалась на глаза кем-то брошенная двуколка (на таких колхозники возили сено с болота, на себе, конечно, коня иметь им было запрещено). Уложив на нее раненого, Полина убегала от настигающей беды. Порой казалось, что не какие-то там каратели – немцы или полицаи их преследуют, а вся Германия, та самая "проклятая", как о ней поют, мстительно бросилась в погоню. Не успевала дотащиться до какой-нибудь деревни или на хутор, где рассчитывала передохнуть, перехватить что-либо поесть, как приходилось вместе с жителями бежать дальше. Их загнали в гиблые болота, какие уж там тележки. Приходилось не то что идти, а ползти на брюхе. Были моменты, когда от страха с головой провалиться, от неожиданности у полубредящего Франца вырывались немецкие слова – вскрики, и тут он вдруг замечал рядом лицо ребенка или женщины с расширенными от ужаса глазами: как если бы рядом с ними зарычал, вздыбил шерсть волк или, еще точнее, клацнул пастью крокодил. А когда выбрались на "дальние", как тут называют, "острова" ("Комар-мох") и уже можно было стоять и даже лежать, передохнуть, Франца вдруг затрясла лихорадка, жар свалил, как и многих – тиф! Мало всего, так еще и это. Теперь, в бреду, выкрикивал сплошь немецкие фразы. Полине пришлось сочинять легенду. Это итальянец, он убежал из ихней армии, многие убегают после того, как Италия вышла из войны. Немцы их загоняют в лагеря. Но Полине верили не долго: даже дети хорошо знают, чьи это слова: "хальт" да "комм". Женщины и суровые подростки начали недобро коситься на Полину и ее "итальянца", ничего не оставалось, как поведать им всю правду. Чутье подсказало Полине: надо рассказывать подробно, со всеми переживаниями, как оно на самом деле происходило. И Полина постаралась: про то, как Франц спас их с матерью, как вместе хоронили деревню, а мама умерла, как Франца чуть не зарезал власовец, и они чудом спаслись. А когда про ту тележку стала рассказывать, расплакалась. Слезы уже и па глазах у других женщин: все это и они испытали, есть кого и что оплакивать каждой. Но, конечно, и спор возник. Полина правильно сделала, что замолчала. Пусть, пусть женщины наговорятся, сколько им хочется.
– А, усе яны добрыя! Одних спасал, а других, можа, казнил, мучил.
– Девка ж казала: ен тольки што з Германии, кали ен мог поспеть? . – Ужо нагляделись мы на них! На всяких.
– Не, не, бывае, не кажэце! Вось одна женщинка на чердаке схова-лась, лук там сушился, так он amp;тюд него зашилась. А ен: скрып по лестнице, скрып-скрып… Поднялся, подошел, открыл лицо ей, поглядели один на другого, назад положил вязанку и ушел, не тронул.
– А то рассказывали… Офицер один, тоже немец, не выдержал, как они тех детей, баб забивают, отошел в сторонку и себе в голову…
– А гэты, кали ен правда застрелил своего, кто ж его теперь помилует? Кали не мы.
Когда горячка и смертная слабость отступили и Франц стал узнавать Полину, увидел людей возле себя, он вдруг поздоровался:
– Добрый день!
– Ничего, можешь говорить, – успокоила Полина,-люди все знают.
– А ен по-нашему говора!-обрадовались бабы.
А когда убедились, что и говорит и понимает хорошо, начались прямо-таки политбеседы. Заводила этих бесконечных разговоров – старик, которого все называют Безухий. Он без ушей на самом деле. Если тако выми не считать короткие огрызки, прикрытые редкими клочьями Бабы, те все знают, поведали Полине: в гражданскую войну так уд] деду, одно ухо отрезали красные, второе балахоновцы, белые. Не ни тем, ни другим. Наверное, им так же надоедал, "назолял", крестьянской правдой, как теперь вот Францу. Бабы уже его, как овода.
– Дай хоть человеку полежать. До чего приставучий дед. Если бы эти люди вдруг причинили Полине даже очень больше она не смогла бы их не простить-за те кружечки молока, которые i сили Францу. На весь "гражданский лагерь" было две или три кс чтобы добраться до них, надо совершить опасное путешествие п лотным кочкам, и вот каплями молока, что предназначались одним детям, делились с немцем.
А Безухий все старался что-то свое доказать Францу. И вызват на спор. "Деду-усеведу" (еще и так окликают Безухого глумливые п стки) надо обязательно получить подтверждение, что это немцы при; ли колхозы. И сделали специально, чтобы эти дураки на' востоке ра; лись и работать, и воевать. Армия всегда держалась на самостоятел хозяине, а с колхозника какой спрос? Какой работник, такой и i
А придумал, сделал все внук "Карлы Маркса", он при Гитлере главный советник. У Франца голова шла кругом от несокрушимой уверенн Безухого. Бабы же предупреждали своего деда: