— Как стоишь, сучья лапа! Руки по швам!
Чухлов от неожиданности вздрогнул, принял строевую стойку; из его перемазанных чернилами рук выпал листок бумаги и ручка.
— Зачитайте, штабс-капитан, — попросил Степанов.
Валид-Хан двумя пальцами осторожно взял бумагу и прочитал:
— Начальнику контрразведки флота. Рапорт. Настоящим довожу, что командир флотского экипажа тайно в лесу в ночное время встретился… сентября 19.. года с прапорщиком Степановым, накануне подвергнутым расстрелянию. Говорили о театрах, клоунах и свержении власти. А еще были преподобный отец Федор, штабс-капитан Валид-Хан (иноверец, давно подозреваю в измене). А еще полковой командир был в холщовых штанах и не нашего покроя шапке (подозреваю в связях с пугачевцами). А еще был расстрелянный Степанов. Подозреваю всех в связях с иноверцами и инородцами. Молю Господа за здоровье Государя нашего. Всегда подозреваю, зачеркнуто, всегда готов услужить. Прапорщик Чухлов. Ниже приписка: Веду дальнейшее наблюдение.
Все время, пока штабс-капитан читал это произведение, прапорщик стоял, неловко переминаясь с ноги на ногу, в наиболее удачных местах он улыбался и смахивал с носа каплю, но она снова упрямо вырастала до невероятных размеров.
— За государя жизнь положу, — застенчиво пояснил он. — А за здоровье ваше, господин полковник, молю Господа ежечасно.
— Вон! — закричал, багровея, полковник, и Чухлов побежал, неловко по-козлиному выбрасывая ноги, нащупывая в кармане ручку и чистый лист бумаги.
«Напишу новый, еще больше, — думал он на бегу. — Иноверцы…» В голове его рождались новые сильные концепции, и Чухлов торопился выплеснуть всю их сложность и полноту на все переносящую бумагу.
Они молчали, глядя в темноту, слыша треск ломаемых сучьев, пока молчание не нарушил Степанов:
— Вот такая пьесочка, вот такие идеалы. А вот новый образ — штабс-капитан Граве. Прошу…
Перед присутствующими предстал штабс-капитан Граве. Он был пьян, из-под распахнутого кителя виднелась волосатая грудь, которую штабс-капитан время от времени жестоко расчесывал неухоженными ногтями.
— Не, ангел ты мой, — заговорил он хриплым голосом, обращаясь к Степанову, на котором почему-то появился голубой жандармский мундир, — не было насилия, девчонка сама пришла. «Хочу», — говорит. А триппером это уже она меня наделила. Да и грудь у нее так себе, сам видел, тьфу, а не грудь. Ты это дело давай того, закрывай. Денег я ей дал.
Степанов призвал штабс-капитана к порядку и нудным козлиным голосом, путаясь в терминах «вышеупомянутый» и «нижеуказанный», пояснил, что допрос проводится с целью выяснения истины во имя безопасности, чьей безопасности он не сказал. Граве присмирел.
— Отвечать только на вопросы, — приказал Степанов.
Граве хотел возразить, но неожиданно для себя встал, прокашлялся и снова сел.
— Политические взгляды? — продолжил допрос Степанов.
— Приказ начальника — закон для подчиненного. А за государя жизнь положу.
— Каким образом?
Здесь Граве замешкался, стал что-то судорожно соображать, закатывая глаза к небу, проводя языком по пересохшим губам, но так ничего и не надумал, а только повторил, что в случае необходимости непременно за государя жизнь положит.
— Перечисли психические качества личностей твоих нынешних нижних чинов.
— Скоты.
— Что, простите?
— Скоты, вот и все их качества.
— Воспитывать, развивать, сеять разумное, доброе, вечное будешь?
Граве поднял над головой свой здоровенный кулак и, страшно ругаясь, сообщил присутствующим, что это, по его мнению, главный инструмент в воспитательном процессе. Степанов мельком взглянул на кулак и снова уткнулся в свой опросный лист:
— Законы воспитания и обучения славных русских воинов знаешь?
Граве не знал. Не знал он, как выяснилось из дальнейших жандармских вопросов, еще многого. Не знал песен, не знал Толстого и Чайковского, не знал, как надо воевать, зачем живет, зачем в молодости женился. И многого другого. Зато и знал он многое. Знал, сколько жалованья с выслугами будет получать через пять лет, где ночью достать бутылку водки, как зажарить мясо на костре и как написать рапорт на отпуск.
Степанов взмахнул рукой, Граве исчез.
— Ну и что? — вдруг дерзко спросил Романовский. — Се человек — поганый, вонючий, живучий. Каков уж-есть. На таком уж этапе эволюции находится. Сам творит свое счастье.
— А как насчет личной ответственности за происходящее? — прервал его Степанов. — Слишком глобально? Продолжим. Пошли следующие персонажи.
И пошли персонажи. Промелькнули фон Лер с Давыдовым, Кудреватое; прошел целый строй кондукторов во главе с Мысковым; промелькнул Поконин и прочее и прочее. Но это уже было скучно, ничего нового Романовский и отец Федор для себя не открыли. Наконец Степанов прекратил этот хэпеннинг и присел.
— Ну и что? — снова дерзко спросил Романовский. — Вы что думаете, я этого не вижу и не знаю? Вы что, как Гапон, глаза мне открыть пытаетесь? Глупость какая! Да я побольше вашего знаю: кто ворует, кто берет, кто мне отстегивает и сколько. Знаю, кто нижних чинов истязает и в отношении местного населения бесчинствует. Знаю, кто доносы на меня строчит — не проживет он здесь долго. И что делать?
— Меня, между прочим, расстреляли, — сказал Степанов. — Следовательно, сентиментальной жалости и нерешительности у вас нет. Расстреляли-то вы.
— Я выполнял свой долг. Я должен был спасать полк. Вы — дурная овца. Я все сделал по закону. Не я вас судил.
— В этом-то и беда — в вашем понимании долга. Оно почему-то поощряет жадность, тупость и жестокость.
Потом Степанов сказал:
— Я ухожу, господа. Вряд ли мы когда увидимся, в этом нет особой необходимости. Но вы влипли. Будете обо мне вспоминать, а совесть будет мучить очень сильно. От этого вам уже никуда не деться. А теперь финал.
Тут же на полянке возникли бюсты Фрейда, Бетховена, Аристофана, Рафаэля, Вергилия…
— Не сотвори себе кумира — гласит известная мудрость. Но попробуйте все же прислушаться к ним, не отмахивайтесь от них под предлогом, что они не ходят строем.
Романовский, пожав плечами, двинулся к ближайшему бюсту, за ним засеменил полковой капеллан. Валид-Хан и Степанов остались у огня.
— Скоро полночь, — сказал Степанов, — мне пора идти.
— Куда? — спросил штабс-капитан.
— Дальше… Здесь я уже помог всем, кому еще можно было.
— Что-то изменилось?
— Да.
— К лучшему?
— А вот уж этого я не знаю. Это уж кому как. Прощайте, Валид-Хан. Может быть, я ещё вернусь.
Внезапно Степанов наклонился к уху Валид-Хана и прошептал:
— Под нами развалины старой церкви. Сходите туда, возьмите лопату, не пожалеете…
Степанов пошел вниз в темноту. Валид-Хан помахал ему рукой, но Степанов этого уже не видел.
Вернулся Романовский и отец Федор, оживленно переговариваясь и жестикулируя.
— Степанов ушел, — сообщил им Валид-Хан.
— Ушел… — задумчиво повторил Романовский. — Это хорошо…
Три жалких полуночника оглядели себя, смутились, разбрелись по разным сторонам поляны. Пробираться по своим квартирам в таком нелепом наряде, хотя и ночью, было обидно и унизительно. Что делать дальше, никто не знал.
Снизу раздалась разухабистая песня:
— С веселым криком идиота
Мы побеждаем города…
Далее следовал весьма непечатный текст, полный задорного солдатского юмора. Голоса приближались. Наконец на поляне появились, нетвердо ступая, три денщика присутствующих господ офицеров.
Сенька, стараясь дышать в сторону, подошел к Валид-Хану и, путая падежи и наклонения, произнес длиннющий монолог, суть которого сводилась к вычищенному мундиру командира, доставленной в данный боевой район с риском поломать ноги, руки и кое-что еще.
— Пьян! — закричал Валид-Хан, набросив мундир на плечи. — Сгною в камере, заставлю Беркли наизусть учить.