Она уже села к столу, Рябинин пододвинул пепельницу, которую держал для вызванных и оперативников. Журналистка закурила красиво, как это умеют делать люди творческих профессий.
— Сергей Георгиевич, неужели у вас нет ничего сенсационного?
— А не сенсационное?
— Не обратят внимания.
— Антонина Борисовна, вы же читателя обманываете…
— Чем?
— Создаете впечатление, что жизнь состоит из одних сенсаций.
— Иначе упадет тираж еженедельника.
Рябинин смотрел и дивился ее классическому виду газетчицы: темные очки, сигарета, впалые щеки. Черная челка взлохмачена задорно. Глухоту серого длинного платья разнообразил кулон, металлический неясный знак. И энергия, которую она сдерживала заметной силой. Рябинин подумал: а если бы не удержала, то что? Бросилась бы к сейфу и выгребла все папки с уголовными делами?
— Сергей Георгиевич, читали мою статью о наркоманах?
— Да.
— Не понравилась? — догадалась она.
— Угу.
— Почему же?
— Кого вините? Закон, государство, милицию, общество. Выходит, что правда на стороне наркоманов.
— В определенной степени.
— Получается, что наркоманы и журналисты правду знают, а государство, милиция, общество — такие лопухи, что понять эту правду не в силах.
— Ну, а стиль?
— Что толку в стиле, если суть лживая.
— Сергей Георгиевич, это уж слишком…
— Вы не осуждаете самих наркоманов. Студенты, взрослые парни, добровольно взялись пробовать наркотики, а у вас ни капли гнева.
Журналистка недовольно сбросила сумку с плеча на колени. Тугая и тяжелая. Наверное, в ней блокноты, диктофон и фотоаппарат. Но только не косметика, потому что на лице ее следов не обозначено.
— Сергей Георгиевич, в канцелярии сказали, что у вас много дел по изнасилованиям. Дали бы сюжетик.
— Возьмите уже расследованное дело, в суде: убийство.
— Интересное?
— Очень, муж убил жену.
— Что тут интересного…
— Я два месяца ломал голову, отыскивая мотив убийства.
— Муж — жена… Семейные дрязги.
— Представьте, роковая тайна.
— Измена?
— Нет.
— Деньги, пьянство?..
— Нет.
— Жена оказалась проституткой?
— Нет.
— Ну, значит, шпионкой, — недовольно заключила журналистка.
— Не угадаете… Когда-то двое ребят изнасиловали девицу. Чтобы она не заявила в милицию, выход был только один — жениться на ней. А кому? Тащили жребий. Одному выпало, женился, прожил три года в молчаливом озлоблении, не вытерпел, ударил ее бутылкой…
Рябинин смотрел во впалощекое лицо журналистки. Почему западные журналистки стараются быть внешне привлекательными, а наши копируют каких-то номенклатурных начальников? Но спросил о другом:
— Антонина Борисовна, а откуда интерес к половым преступлениям? Ваш же конек убийства, наркоманы…
— Читателю надоели киллеры.
— Полагаете, ему понравятся насильники?
— Сергей Георгиевич, по данным Всемирной организации здравоохранения, ежедневно на земном шаре совершается более ста миллионов половых актов.
Рябинин подавленно умолк: он предполагал, что их много, но чтобы столько… Интересно, кто и как считал?
— Антонина Борисовна, но это, так сказать, добровольные…
— Не все. Если допустить один процент недобровольных, то выходит миллион изнасиловании.
— Из-за этих расчетов вы меняете свою тематику?
— Нет, конечно, — улыбнулась она. — Я собираю материал на книгу.
— С каким же названием?
— «Утомленные сексом».
— Лучше «Шорох оргазмов», — посоветовал Рябинин.
Взгляд со «Взгляда» задевал физически — художник не мог свободно пройти мимо картины. Словно на стене висел какой-то психотрон, царапающий пучком нервной энергии. Казалось, что этот пучок топорщит волосы на затылке. Как же работать над картиной дальше? А как жить с ней в одной квартире, когда ее закончит? И художник закрыл картину листами офортной бумаги — занавеска из грубой холстины Взгляд оскорбляет.
В мастерскую солнце не проникало, и, заработавшись, он терялся во времени. В июне за окном всегда бело. Приходилось смотреть на часы. Уже вечер.
Художник принял душ и оделся. Жара утихомирилась, а к вечеру даже попрохладнело. Он поразмышлял, стоя у открытого шкафа. Сегодня, учитывая температуру воздуха, будет к месту «а ля простой парень». Темно-синий свитер грубой вязки, черные брюки, тупоносые ботинки на толстой подошве — и все. Нет, не все: не хватало того, что должно подчеркивать простоту, с одной стороны, и намекать на оригинальность — с другой. И он заправил за ворот края шейного платка цвета фруктового сорбе.
Есть не хотелось: если только рюмку ликера «Старый Арбат» и кусок торта «Полярный».
Все-таки июнь. На вечерней улице светло и, в отличие от подвальной мастерской, струился сухой ветерок.
Реализм правдив, как и правдиво то искусство, которое отображает правду. Но истинное искусство в этой правде находит что-то еще, что-то неясное, почти неземное, о чем мечтается смутно и редко…
Вот балкон второго этажа, застеклен, растут помидоры, на веревочке висит майка — реализм, а поэзия пробилась: парень, опять-таки в майке, жмет девицу в зацветающих помидорах. Голуби клюют и воркуют, раскрошенная булка, хлопки крыльев — однообразный реализм, но вот голубь прыгнул на голубку и раскрасил правду жизни прекрасным мигом. Проехал «Москвич», простой и очевидный, как ненужная тень, но смутно-редкое проплыло: блондинка с волосами, заполонившими салон, — и ненужная тень стала тенью из сна. Подростки, бредущие нескладно и некрасиво — словно вместо ног ходули, но пальцы его рук нежно и пугливо ищут грудь подруги, неокрепшую, тоже нежно-пугливую. Повлажневший ветерок веет, согласно законам физики и правде искусства, но неземное проступило: он, ветерок, взметнул девичью юбку, показав ноги высоко, до сиреневых трусиков…
Художник свернул в парк — куда же еще мужчине, оставившему автомобиль во дворе?
Мысли с прекрасного перескочили на значение фантазии. Впрочем, они едины, как сиамские близнецы. Люди часто не понимают прекрасного только потому, что не имеют фантазии.
Вот и пример…
Впереди, по узкой тополевой аллее шла девица, скорее всего, путанка, что определялось по «униформе»: водолазка, кожаная куртка, мини-юбочка, туфли на высоком каблуке. Ножки тонкие, походка несексуальная, волосы кое-как… Видимо, начинающая. Это реальность.
А на что воображение?
Стрижку каре-боб с челкой, вместо кожаной куртки и миниюбочки, мини-платье с длинным воротником, декольте, узкими рукавами и расклешенной юбкой. Вместо шпилек, при походке делающих из фигуры коленчатый вал, туфли без задников на среднем каблучке…
Девушка обернулась. Художник ее догнал.
— Я знал, что обернетесь.
— Слышу, сзади кто-то топочет.
— Я топотал, — согласился художник, поскольку был в грубых ботинках.
Он ее разглядел. Юная, лет восемнадцать. Фигурка складная. Не лицо, а личико: бледное, черты мелкие. Ярко накрашенные надутые губки казались крупной редиской, зажатой в зубах.
— Могу угадать вашу профессию, — предложил художник.
— Ну?
— Вы секс-символ.
— Я не работаю, — без улыбки ответила девица.
— Учитесь?
— И не учусь.
— Я же сказал: секс-символ.
— А символ… что такое?
— Любовь — ваша профессия.
— Любовь — это для совков, — жизнезнающе заметила она.
— Тогда чем же занимаетесь?
— Вокал.
— Ого! Консерватория?
— Где попросят.
— Что «где попросят»?
— Пою.
Он не знал, что это за профессия: петь, где попросят. Разговор навел на мысль, что ей не восемнадцать, а семнадцать.
— Имя у вас есть?
— Луиза.
— И что вы поете, Луиза? — доверительно спросил художник, обнимая ее за талию, тонкую и теплую, как свежий батон.
— «Наташка с улицы Семашко…»
— Слышал. «У нее дружок Аркашка тоже с улицы Семашко…»
— Пою «Американца, ага-ого, пришли на танцы, ага-ого…»