Входя, Левон обычно окидывал взглядом стены, нет ли на них нового. Чего только не было на стенах: слова из песен Шарля Азнавура, расписание уроков, фамилии певцов, номера телефонов, изречения подруг и приятелей: «Болван, прождал тебя 57 минут 45 секунд и ушел», «Забираю твоего Жака Бреля. Ладно, ладно, принесу», «Она сказала, что любит тебя. XX век, вторая половина, планета Земля».
– А? – Араик наконец поднял голову. – Что за сигареты ты куришь, папин, друг? (Любимое обращение Араика.)
Левон протянул пачку и увидел на стене новую надпись: «Мне дали глаза и сказали – гляди, я поглядел и ничего не высмотрел в жизни».
– Сам перевел?
– Перевод – всего пол-яблока, вторую половину съедает переводчик.
– Кто это сказал?
– Кто же еще? Мой афоризм!
– На, закури, Севак.
Ребята запутались в магнитофонной лейте.
– Не понимаю, что вы делаете?
– Лента – дефицит, папин друг, вот мы и стираем для новых записей, понятно? У тебя нет знакомых по згой части?
– Есть головная боль и долг в двести рублей. Новыми. Погромче сделай, пожалуйста.
Левон закрыл глаза. Нет, музыка не избавляет от одиночества, наоборот, делает его полнее, отрывает от мира. Нужно будет, наверное, еще раз побывать в деревне, где жили Сероб и Асмик, встретиться с их классом, зайти к Бено и Парнаку.
– Араик!
– Что?
– У меня есть знакомый маляр, дешево побелит.
– Пока места хватает. – Араик засмеялся, потом сделался серьезным. – При отце не говори, а то заведется на полчаса. Папин друг, я все думаю: отчего вы с ним так непохожи?
– Чем именно?
– Сотрем, – предлагает Севак.
Араик нажимает пальцем на магнитофонную клавишу, и диск начинает вращаться быстрее, они прослушивают по такту-другому из каждой записи и выносят приговор, стереть или нет.
– Знаешь чем? – продолжает прерванную беседу Араик.
– Не знаю.
– Ты быстро устаешь от наставлений. Ни в учителя истории, ни в попы ты не годишься.
На миг Левон забыл об Араике, прислушиваясь к знакомой мелодии, льющейся из магнитофона.
– Вы эту оставьте, а? Тоже хотите стереть?
Араик посмотрел с состраданием:
– Э, папин друг, сейчас это играют даже перед комсомольским собранием. Ты бы научил отца уму-разуму.
– В чем дело?
– Скажи, пусть не принюхивается.
Левон засмеялся.
– Ты же знаешь, с прошлого года я курю. Он и сам отлично это знает, но всякий раз удивляется. И не лень, не успеешь выйти из ванной – принюхивается.
Одну из песен ребята прослушали очень серьезно.
– Стираем? – спрашивает Севак.
– А кто его знает. – Араик бережно и задумчиво втягивает папиросный дым. – Записывали у Джеммы. Слышишь, щелкнуло? Это Джемма кофе принесла, упала ложка… И Рипсиме там была…
– Да, – говорит Севак, – помню.
– Сотрем, – наконец произносит Араик, в его голосе слышится грусть, – сотрем, – говорит он уже равнодушно, – в чем дело?
– Ладно, – соглашается Севак, – Адамо поет теперь в другом ритме, достану. Джеммы в последнее время не видно.
– Пусть остается, – вдруг заявляет Араик. Потом говорит Левону: – Папин друг, все хочу спросить у тебя: когда ты впервые напился?
Когда? После тридцати лет память похожа на одинокую женщину, легко изменяет. После войны из американского молочного порошка делали мороженое, они с Карленом целую неделю собирали по копейке и купили одну порцию на двоих. «Пусть мы станем такими богатыми, чтобы купить по мороженому на каждого», – пожелал тогда Карлен. Когда напился?… Рассказать ему?
– Не помню, друга сын, – иной раз Левон тоже подстраивался под Араика, – такие Дни в анкету не вносятся и забываются. – И подумал: «Не помешало бы записать это нашему поколению…»
Араик смеется, он не слышит мыслей Левона. Левон грустно улыбается.
– Говорю, не выпить ли нам до прихода мамы?
– Выпить, – соглашается Левон. Потом замолкает.
– Что случилось?
– Тише, – Левон показывает на магнитофон, – послушаем.
Магнитофон играет «Маленький цветочек» – старое, усталое танго, ушедшее на пенсию.
Левон сидит, глубоко зарывшись в кресле: нет, память не всегда изменяет.
…То была его первая. командировка. Работал он тогда всего третий месяц. В городке у него знакомых не было, гостиница выглядела непривычной и неуютной. Он купил две бутылки красного вина, выпил несколько стаканов. На письменном столе лежала пластинка, он кое-как запустил радиолу, черный диск заиграл «Маленький цветочек», тогда еще новое танго, он слышал его впервые.
Вино не лезло в горло. В дверь постучались. В дверях стояла тоненькая девушка лет двадцати двух с распущенными по плечам волосами. «У вас спички найдутся?» – «Найдутся». – «Мне только несколько штук, коробка у меня есть, но спички в ней все обгорелые». – «Берите, у меня есть еще». – «Спасибо». – «Хорошее танго, верно?» – «Впервые его слышу». – «Выпейте стаканчик, очень слабое вино». – «Да? Я поставлю чай и приду».
– Папин друг, – до Левона вдруг доносится голос Араика, – прокрутить еще раз?
– Что?… А, да, пожалуйста.
…Она пришла. Снова поставили «Маленький цветочек». Выпили по стакану, по второму, по третьему. Впервые он видел, как пьют девушки. Потом долго и молча танцевали. В комнате стоял полумрак, падал только слабый лунный свет из окна. Девушка была высокая, и когда целовались, она слегка наклонялась. Во время танца она нежно гладила его по волосам, словно маленького ребенка.
– Уже пятый раз, с ума сойти! – это голос Араика. – Еще?…
Левон сделал неопределенный жест.
…Он больше ее не видел. Да и незачем, мог бы получиться сентиментальный роман, у них пошли бы дети, стали бы все вместе ездить на море, покупать для соленья капусту и огурцы, ходить на родительские собрания… Ничего этого не случилось. Осталось воспоминание, тепло той ночи, воспоминание о том, как она, молодая, словно мать, гладила его по волосам. Никогда больше с ним такого не случалось. Хотя его, может быть, и любили, кто – знает?
Левон подумал, что жизнь как спичечная коробка, в которой чем дальше, тем больше становится обгорелых спичек. Утром он будет смеяться над этим сравнением… Обгоревшие спички можно выбросить, а прожитые дни остаются. И вот наступает день, когда в коробке одни только обгоревшие спички.
Левон выпил еще, а магнитофон все крутился. Почему нет комиссионных магазинов, где можно было бы продавать старые, затертые мелодии? Их кто-нибудь мог бы купить по дешевке. Он улыбнулся зло и спокойно.
– Сотри.
Араик спокойно сказал:
– Ладно, послушаем дальше, а там и сотрем.
Горький ком застрял в горле. Левона вдруг стало раздражать спокойствие этих ребят, их ленивые движения. Померещилось, что Севак смотрит насмешливо. Ему захотелось поддеть их, говорить долго, скучно, как Ашот, как все усталые люди в этом мире.
– Значит, мы вам не нравимся? – Это была слово в слово фраза Ашота, и даже его тоном Левон протянул «нравимся».
– Что случилось? – Араик посмотрел удивленно. – Приляг немного на тахту, ладно?
– Слушай…
Араик прервал его торжественно-спокойно:
– Постой, я подскажу, ладно? «Слушай, когда нам было столько, сколько тебе, война только окончилась, ты представляешь, что это такое, я четыре класса проходил в школе в одной и той же рубашке, хочешь, покажу фотографии? Отец твой три года подряд носил все тот же армейский китель, зимой и летом, понимаешь?» – Араик на минуту замолчал. – Продолжать? «Мы с твоим отцом полтора года работали грузчиками на вокзале, а вы не успели родиться – и все уже к вашим услугам, по утрам просыпаетесь и, протянув руку, попадаете в японский магнитофон, а мне было двадцать три года, когда я…» Продолжать?
Левон смеется. Смеются все трое.
– Ничего, – говорит он, – твои дети скажут тебе то же самое, тогда вспомнишь меня.
– Не скажут.
– Почему?
– Я не стану попрекать их. – Араик глядит серьезно, как взрослый, на лбу у него морщины. – С тобой еще куда ни шло. Был бы здесь твой друг, началась бы третья мировая. Он бы сосчитал по пальцам, сколько у меня пар обуви, авторучек, сказал бы, что он лекции писал химическим карандашом. Напомнил бы, что это вы посадили первые деревья в Цицернакаберде, что в Ереване в двадцатом году было всего двадцать тысяч жителей, мы же, дармоеды…