В этой книге много жутких афоризмов:
«Рука, снабжающая товарами кафе и лавки, правит миром». «Сначала организуем в нашей республике кафе, продуктовые лавки, газовые камеры и национальный спорт. После этого можно написать нашу конституцию».
Я обругал Боконона черномазым жуликом и снова переменил тему. Я заговорил о выдающихся, героических поступках отдельных людей. Особенно я хвалил Джулиана Касла и его сына за то, как они пошли навстречу смерти. Еще бушевали смерчи, а они уже ушли пешком в джунгли, в Обитель Милосердия и Надежды, чтобы проявить милосердие и подать надежду, насколько это было возможно. И я видел не меньше величия в смерти бедной Анджелы. Она нашла свой кларнет среди развалин Боливара и тут же стала на нем играть, пренебрегая тем, что на мундштук могли попасть крупинки льда-девять.
— Играйте, тихие флейты! — глухо пробормотал я.
— Ну что ж, может быть, вы тоже найдете хороший способ умереть, — сказал Ньют.
Так мог говорить только боконист.
Я выболтал ему свою мечту — взобраться на вершину горы Маккэйб с каким-нибудь великолепным символом в руках и водрузить его там.
На миг я даже бросил руль и развел руками — никакого символа у меня не было.
— А какой, к черту, символ можно найти, Ньют? Какой, к черту, символ? — Я снова взялся за руль: — Вот он, конец света, и вот он я, один из последних людей на свете, а вот она, самая высокая гора в этом краю. И я понял, к чему вел меня мой карасс, Ньют. Он день и ночь — может, полмиллиона лет подряд — работал на то, чтобы загнать меня на эту гору. — Я покрутил головой, чуть не плача: — Но что, скажите, бога ради, что я должен там водрузить?
Я поглядел вокруг из машины невидящими глазами, настолько невидящими, что, лишь проехав больше мили, я понял, что взглянул прямо в глаза старому негру, живому старику, сидевшему у обочины.
И тут я затормозил. И остановился. И закрыл глаза рукой.
— Что с вами? — спросил Ньют.
— Я видел Боконона.
127. Конец
Он сидел на камне. Он был бос.
Ноги его были покрыты изморозью льда-девять. Единственной его одеждой было белое одеяло с синими помпонами. На одеяле было вышито «Каса-Мона». Он не обратил на нас внимания. В одной руке он держал карандаш, в другой — лист бумаги.
— Боконон?
— Да.
— Можно спросить, о чем вы думаете?
— Я думал, молодой человек, о заключительной фразе Книг Боконона. Пришло время дописать последнюю фразу.
— Ну и как, удалось?
Он пожал плечами и подал мне листок бумаги.
Вот что я прочитал:
Будь я помоложе, я написал бы историю человеческой глупости, взобрался бы на гору Маккэйб и лег на спину, подложив под голову эту рукопись. И я взял бы с земли сине-белую отраву, превращающую людей в статуи. И я стал бы статуей, и лежал бы на спине, жутко скаля зубы и показывая длинный нос — САМИ ЗНАЕТЕ КОМУ!
Рассказы
Виток эволюции
Да, ничего не попишешь — мы, «старички», те, кто родился еще при старых порядках, так, видать, и не привыкнем к этому двойному существованию — в современном смысле слова. Мне самому до сих пор нет-нет да и взгрустнется о вещах, которые теперь никому на свете не нужны.
Вот, например, никак не отвыкну, никак не перестану болеть за свое дело — за прежнее свое дело. Я же тридцать лет положил на то, чтобы создать это дело на пустом месте, а теперь оборудование ржавеет, заплывает грязью. И хотя я понимаю, что нынче только дурак будет о таком деле болеть, я все же время от времени беру на прокат тело в местном телохранилище и брожу по родному городку — чищу да смазываю свое оборудование, пока сил хватает.
Не спорю, оно и раньше только на то и годилось, чтобы зашибать деньгу, а денег теперь везде навалом. Сейчас уже не то, что прежде, потому что поначалу многие на радостях побросали деньги где попало, так что ветер их носил туда-сюда, а кое-кто пооборотистей те деньги собирал да припрятывал — целыми кучами. Совестно признаться, но сам я тоже насобирал с полмиллиона и сунул в какой-то тайник. Схожу, бывало, пересчитаю и положу обратно. Только давно это было. Теперь-то я не припомню, куда их запрятал.
Но хоть я и болею за свое старое дело, это ни в какое сравнение не идет с тем, как жена моя, Мэдж, убивается по нашему старому дому. Пока я свое дело создавал, она еще лет тридцать назад стала мечтать о своем доме. И только мы собрались с духом, отстроились да обставились, как вдруг все люди стали амфибионтами[23]. Раз в месяц Мэдж непременно берет тело и вылизывает весь дом как стеклышко, хотя теперь дома только на то и годятся, чтобы уберечь мышей да термитов от насморка.
Когда мне подходит очередь надевать тело и работать на выдаче в местном телохранилище, я каждый раз убеждаюсь, насколько женщинам труднее привыкнуть к такой двойной жизни.
Мэдж берет тело много чаще, чем я, да и вообще женщинам это свойственно. Чтобы удовлетворить спрос, нам приходится держать в хранилищах в три раза больше женских тел, чем мужских. Порой, честное слово, мне кажется, что женщине позарез нужно тело только для того, чтобы покрасоваться в новых платьях да повертеться перед зеркалом. А уж Мэдж, дай ей Бог здоровья, не успокоится до тех пор, пока не перемеряет все тела во всех телохранилищах Земли.
Но для Мэдж это просто благодать, ничего не скажешь. Я даже и не подсмеиваюсь над ней — она прямо другим человеком стала. Ее прежнее тело было, честно говоря, вовсе не подарочек, так что в те времена она не раз падала духом оттого, что приходилось таскать за собой эту обузу. А что ей оставалось делать, бедняжке, если все мы тогда не выбирали, в каком теле родиться, а я ее все равно любил, несмотря ни на что.
Но зато, когда мы все выучились жить двойной жизнью, построили хранилища и укомплектовали их разными телами, Мэдж как с цепи сорвалась. Она взяла напрокат тело платиновой блондинки — дар звезды варьете, — и мы уж не чаяли, что удастся ее оттуда вытряхнуть. Но, как я уже сказал, теперь она и думать забыла о всяких там комплексах неполноценности.
Я-то, как и большинство мужчин, не особенно выбираю тело: беру, какое достанется. В хранилище попали только красивые, здоровые тела, так что любое сгодится. Бывает, что мы, по старой памяти, берем тела вместе, и я всегда даю ей выбрать для меня тело под пару тому, что на ней. Смешно, конечно, но она каждый раз выбирает для меня блондина, и ростом повыше.
Старое мое тело, которое она, по ее словам, любила в течение трети века, было черноволосое, малорослое, а под конец и брюшко себе отрастило. Что ж, я живой человек, и меня задело за живое, что, когда я его оставил, они его пустили в расход, а не поместили в хранилище. Это было добротное, уютное, обношенное тело; конечно, не больно-то броское с виду, но надежное. Но на такие тела, по-моему, в наше время спроса нет. Во всяком случае, я лично в них не нуждаюсь.
Но самое жуткое, что со мной случилось, это когда меня уговорили да улестили надеть тело доктора Эллиса Кенигсвассера. Оно является собственностью Общества ветеранов Амфибионтов, и его вынимают из хранилища только раз в год, на парад в День ветеранов, в годовщину открытия Кенигсвассера. Мне все уши прожужжали, какая это честь — удостоиться чести возглавить парад в теле Кенигсвассера.
И я им поверил, дурак разнесчастный.
Пусть попробуют меня хоть разок засадить в эту штуку — пусть попробуют! Прогуляйтесь в этой развалине, и вы поймете, почему именно Кенигсвассер открыл, что люди могут обходиться без тел. Это старое чучело может буквально сжить вас со света. Все в нем есть: язва, мигрень, артрит, плоскостопие, нос багром, крохотные свиные глазки, а цвет лица — как у видавшего виды саквояжа. Сам Кенигсвассер — чудесный человек, с ним поговорить — одно удовольствие, но раньше, когда на нем болталось это тело, никто даже не подходил к нему близко, и никто не догадывался, какой это умница.