Меня удивил город. Но как в городе, так и у нас в госпитале - одинаково. Зимой сорок первого мы из сил выбивались… Но разгромили немцев под Москвой, - нам хлеба прибавили. Становилось теплее, светлее. И мы стали живее. Начали чистить свой госпиталь, устраивать его заново.
Налетали самолеты. Бомбежка притихнет - обстрел начинает греметь. А мы потолки белим, стены обклеиваем свежими обоями. Как будто снаряды и бомбы нам не навредят. Я думала, что мы одни такие сильные.
Получила увольнительную, выхожу… солнце, снег тает. В ясном небе разрывы зениток, а на земле шорох лопат. Какая идет работа! Очищается город. Все, кто остался в живых, вышли на улицу. Худые, лица синеватые, потому что им всю зиму светила коптилка. Работают лопатами, а у некоторых ломы. Я остановилась, даже сердце сжимается: тяжелый лом в руках дистрофика! Разве что-нибудь выйдет? И смотрю - выходит…
- Перекурка!
Это слово понеслось по рядам. Стук лома, шорох лопат стихает. Я это слово узнала, когда рыла окопы за городом. «Перекурка» - какое слово хорошее - отдых!
А в госпитале теперь стало даже лучше, чем было в начале войны. Когда мы все прибрали, начальник госпиталя достал кровати удобные, свежие матрацы, новое белье. Даже растения декоративные у нас появились и мягкая мебель.
В приемном покое от самого порога положили дорожку. И по всем коридорам раскатились пушистые дорожки. Абажурами закрыты лампочки дежурных сестер. Точно это не госпиталь, а дом. И радио в палаты провели. Теперь раненые могут сами последние известия слушать. А раньше всех спрашивали:
- Что сегодня передавали?
- Второй фронт еще не объявился?
Но как бы ни было хорошо внутри госпиталя, раненых бойцов тянет на воздух. Они выходят на задний двор; кто подпираясь костылем, кто придерживая здоровой рукой раздробленную руку. И садятся напротив моей будки у освещенной солнцем стены. Больше деваться некуда.
И единственное для них развлечение - следить за мной.
- И откуда взялся такой солдат? - говорят они.
- Скажи по совести, ты стрелять умеешь?
Я молчу.
- От нее и слова не добьешься! Ты хоть погляди на нас!
Наконец я говорю:
- Не отвлекайте часового разговорами. - И отворачиваюсь.
- Ишь ты! - смеются они. - Устав она знает. Но вот винтовку таскает, как швабру.
Я не обижаюсь на них. Но мне грустно, что им так нехорошо на заднем дворе. Все попадались раненые, мне не знакомые. Один раз вышла и я посидеть на солнышке. Смотрю, мимо меня ковыляет, опираясь на костыль, высокий в синем халате, а с ним низенький крепкий парнишка с забинтованной головой. Высокого я сразу не разглядела в лицо. Только заметила, что волосы у него на затылке поредели и скатались. Так бывает у больных, которым пришлось очень долго лежать. Но они остановились и повернули, чтобы идти обратно. Тут я увидела высокого в лицо. Оно меня поразило. Кожа ярко-розовая и до того натянута, что лицо кажется неподвижным, как маска. А глаза живые, знакомые.
Я не выдержала, окликнула его тихонько:
- Кеша!
Так мы звали танкиста. И он даже в бреду на это имя отзывался. Наверное, так называла его мать. И вот он на меня смотрит, смотрит. Ведь он привык меня видеть в белой косынке и в белом халате. И вдруг я в форме бойца…
- Вы помните огурцы? - сказала я.
Тогда он меня узнал.
- Коля, - говорит он товарищу, - ведь это сестра, которую я вспоминал. Моя палатная сестра.
Они ко мне подошли.
Огурцы он помнит и еще абрикосы помнит. Абрикосы консервированные, холодные. Это я уже ему достала в пищеблоке.
- От этого я и ожил, - говорит он.
- А я не знала, что вы такой высокий! - говорю я. - Когда вы лежали на койке, вы мне совсем небольшим казались.
- Да, - говорит он, - ростом я не обижен. Но на лицо теперь, наверное, я страшный.
- Нет, - сказала я.
В самом деле, ведь я видела его лицо, когда оно было покрыто корой, черной как уголь. Этот черный уголь дал трещинки во многих местах, и из этих извилистых трещинок сочилась кровь.
- Нет, - повторила я, - вы вовсе не страшный, и я очень рада, что вы ходить можете.
- Начинаю двигаться, - говорит он. - Коля даже уговорил меня выйти на двор. Но пот прошибает - такая слабость.
Колю я не знала.
- Вы, наверное, прибыли недавно? - спросила я. - Откуда?
- Из Пулкова, - ответил он.
- Из Пулкова? Гора чья? - спрашиваю я.
- Гора наша, - отвечает он. - Как стояли, так и стоим. Теперь там даже крепче.
Подумайте! Ведь в сорок первом году осенью я в Пулкове рыла окопы. Военные там говорили, что мы работали хорошо, что здесь они должны врага остановить. Мы тогда сделали ходы сообщения и пулеметные гнезда. Пригодились. Устояли!
- Недавно, - говорит Коля, - немец бил по нас тринадцать часов подряд. Мы разведали, а потом дали ответ… Да что мы!.. Вот под Тихвином основательно фашистам всыпали. Уйму танков и всякой другой техники раскрошили. А сегодня ты приказ слышала?
- Конечно, слышала. Разве я приказ пропущу? Хоть с поста приду, совсем носом буду клевать, а последних известий все равно дождусь.
- Меня скоро выпишут, - говорит Коля. - Как бы только в свою часть вернуться. Я уже товарищу капитану письмо написал. Ведь всю войну в одной батарее, - все родное.
Вот так мы поговорили немножко, и они ушли. Кеша устал, а здесь на дворе посидеть и отдохнуть было негде. Какая досада! Особенно я это почувствовала, когда прошла по городу и видела зеленые, залитые солнцем скверы-
Но я не одна об этом думала.
Между нашим крайним корпусом и потрясенным домом есть площадка, огороженная высоким забором. С заднего двора туда есть калитка, она близко от будки. Площадка завалена старой, слежавшейся резиной, похожей на огромные тряпки. Это отбросы с завода «Треугольник». Резину привезли сюда наши машины как топливо.
В тот вечер, когда я писала маме письмо, начальник госпиталя, врачи и сестры пришли расчищать площадку-
Прошло два дня; меня поставили ночью в проходную у ворот. Я закрыла дверцу будки на крючок, проверила, хорошо ли закрыты ворота, и пошла посмотреть, что устроили на площадке, куда девали резину.
Открываю калитку. Резины нигде не видно. Ветерок пахнул свежий. И как будто шелестят листья… Конечно, листья шелестят. Вот передо мной очертания кустов.