Судья не понимал, почему это "все-таки решился". И вообще, что происходит?
Быков сидел в своем кабинете. Он даже не приподнялся навстречу судье. Только кивком головы указал на кресло. Лицо его стало таким, словно этот кивок причинил ему физическую боль. Галя робко прислонилась к дверному косяку. Быков пододвинул к судье ящичек с папиросами и как-то растерянно даже не сказал, а выдохнул:
– Надо же такое… Казалось бы, полное благополучие. И вдруг такое…
– Быковы, что у вас случилось?
– Как это, что случилось? Ты что, смеешься?
– Что это вы в прятки играете со мной, в какую-то отгадалку?
Раздражение судьи удивило Быкова.
– То есть как… Неужели ты ничего не знаешь? Но ведь дело будет слушаться в твоем суде.
– Какое дело?
– Да Митя… Наш Митя со своими дружками. Все – десятиклассники.
Вот когда судья остолбенел от удивления. Дмитрий, которого он всегда ставил в пример своим сорванцам? Галя приблизилась к нему и очень тихо сказала:
– Митя наш, знаешь, обвиняется в злостном хулиганстве.
Быков подскочил в кресле.
– То есть как обвиняется? Хулиган он и есть! Негодник! Жизнь себе испортил! Отца опозорил! Из школы и из комсомола вышибли? Хорошо ты воспитала сына!
– Не слушай его, Леня. Он еще, знаешь, и сам толком не представляет себе, как это произошло. Ваня своими криками отпугнул ребенка. Митя, знаешь, замкнулся, редко бывает дома, мучается, не ест.
– Ребенка!.. Мы с Леней не намного старше были, когда взводами командовали. Ребенка…
Перебивая друг друга, Быковы представили судье весьма неприятное дело.
В начале учебного года в школу пришел новый преподаватель истории. Буквально через несколько дней отстранили от классного руководства старого математика, самого опытного, самого любимого учителя. Он, видите ли, оставался в оккупации. Надо еще выяснить, кричал новый историк, как это еврей сумел выжить во время оккупации! Такой тип вообще не имеет права работать в школе, не то что руководить классом, да еще выпускным.
Это было началом. Затем во все инстанции посыпались доносы и заявления. Воздух в школе был насыщен недоверием и беспокойством. Ученики и родители пытались вмешаться и, по меньшей мере, умиротворить историка. Но у него была прочнейшая поддержка. Кто-то наверху не разрешал дунуть на него недоброжелательно. Математика уволили с работы. Это было пределом. Мальчики-десятиклассники решили поговорить с историком. Разговор состоялся в пустой учительской. Техничка рассказала, что сперва из учительской доносилась ровная спокойная речь. Потом что-то кричал историк. Она расслышала только "наймиты иностранного капитализма и сионизма". А когда на шум и крики техничка ворвалась в учительскую, шесть учеников десятого класса, в том числе и Митя Быков, били преподавателя истории. В справке судебно-медицинского эксперта значилось "побои средней тяжести". Дело передано в суд. Возможно, именно университетскому другу отца придется осудить их сына за хулиганство.
Можно понять состояние родителей. Но что им скажешь? Как утешить друзей? Они ведь знают его, знают, что добрые чувства судьи не должны повлиять на приговор суда, знают, как он страдает от всяких телефонных вмешательств партийного начальства, сколько конфликтов и неприятностей у него на этой почве. А хулиганство есть хулиганство. Шутка ли, ученики избили учителя! Чем тут поможешь?
Судья посмотрел на догорающий окурок и прикурил от него новую папиросу.
– Понять мальчиков, конечно, можно. Благородные порывы. Защита любимого математика. Оскорбление – "наймиты капитализма и сионизма" и все такое прочее. Это, возможно, смягчающие вину обстоятельства. Но все это -эмоции. А вот "побои средней тяжести" – это все-таки уголовный кодекс. Неприятно. Конечно, бывают случаи, когда обычная логика и, я бы сказал, совесть расходятся с уголовным кодексом. Мне лично известен прецедент. И не из судебной практики. Судья глубоко затянулся, пустил несколько колец дыма и продолжал:
– Это случилось осенью сорок четвертого года. Накануне подбили мой танк. Троих из экипажа мы похоронили. Механика-водителя отвезли в соседний медсанбат. Я отделался легким ранением и прохлаждался в тылах батальона. Пытался читать. Но ничего не получалось. Не удавалось отвлечься. Одолевала мучительная тревога за каждую атаку, в которую все снова и снова уходили мои друзья.
Дождь не прекращался несколько суток. Укрыться от непогоды негде. Разве только танковые брезенты.
Под вечер в тылы пришел экипаж лейтенанта Доброва. Мы уже знали, что его танк сгорел у самого железнодорожного переезда. Грязные, страшные, в обгоревших комбинезонах, они молча опустились на брезент. Никто не беспокоил их ненужными вопросами. Мы знали, как это бывает. В их безумных глазах еще отражалось пламя горящего танка. Ты меня прости, Иван, я знаю, как ты воевал. Но только танкисты могут понять, что это значит – выскочить из горящего танка.
Повар поставил перед ними котелок с подогретым борщом и дал по краюхе хлеба. Даже не умывшись, все так же молча и устало, они принялись за еду. Каждый из нас хорошо понимал, да что там понимал! – чувствовал их состояние. Еще совсем недавно из такого же ужаса, который называется танковой атакой, выбирались мы сами. Но дело не в этом.
Не успели они отхлебнуть несколько ложек, как к лейтенанту подошел автоматчик и передал ему приказ явиться к своему начальнику, к батальонному смершу. Капитан этот, между прочим, сидел метрах в пятнадцати под растянутой между деревьями плащ-палаткой и что-то писал, положив на колени планшет.
Мы уже успели невзлюбить этого капитана, хотя в бригаду он прибыл совсем недавно, накануне осеннего наступления. Мелочно придирчивый, болезненно подозрительный, он абсолютно не был похож на своего предшественника, умного и способного контрразведчика. Но я снова не о том.
Добров велел передать, что придет к капитану, как только поест. Автоматчик доложил своему начальнику и тут же вернулся к Доброву. Кстати, все мы слышали каждое слово и автоматчика, и капитана, и Доброва. Ведь все это происходило на расстоянии нескольких метров.
– Товарищ гвардии лейтенант, капитан приказывает явиться немедленно.
Добров отложил ложку, холодно посмотрел на солдата, но сказал спокойно:
– Передай своему капитану, что я кушаю. Согласно дисциплинарному уставу во время еды я не обязан вставать для приветствия или являться даже к маршалу. Поем – приду.
Капитан, как и мы, услышал этот ответ. Но он еще раз послал своего автоматчика с приказом явиться немедленно. Ни Добров, ни его экипаж уже почти не ели. Только как-то машинально ворочали ложками в котелке. И молчали. Какая уж тут еда! Не успели остыть после боя, а тут…
Капитан встал из-под своей плащ-палатки и подошел к Доброву.
– Вы почему не явились по моему приказу?
– Я ем.
– Ах, так! Хорррошо! В таком случае объясните, как могло случиться, что танк сгорел, а вы все тут живы и блаженствуете вокруг котелка?
Знаете, даже мы, сидевшие в стороне, вскочили, как от пощечины. А Добров продолжал сидеть и только молча посмотрел на капитана. Лучшего офицера бригады в присутствии экипажа, в присутствии десятка посторонних обвинили, можно сказать, в том, что он подставил танк под орудия врага, а сам сбежал со своими подчиненными.
Капитан снова, но уже не спросил, а прокричал этот вопрос. Лицо Доброва налилось кровью. Он почти прошептал:
– Как могло случиться? А ты сядь в танк и попробуй разок. Может и у тебя получится.
Капитан что-то заорал и вытащил пистолет. Но в ту же секунду пистолет отлетел в сторону, а капитан очутился под Добровым.
Мы и опомниться не успели. С огромным трудом нам удалось оттащить лейтенанта. За какую-то минуту он сделал из капитана отбивную. Здоровый был лейтенант.
Мы оказали смершу первую медицинскую помощь и отправили его в бригадный тыл. Как видите, состав преступления налицо: оскорбление действием. И не просто оскорбление, а еще старшего по званию, да еще так называемого чекиста, да еще при исполнении служебных обязанностей, да еще в условиях фронта. Но Доброва никто и пальцем не тронул. Даже не напоминали ему об этом.