— Но почему не Моцарта? — спросил Хоугланд, с сомнением качнув головой.
— Почему не Шуберта, например? В конце концов, если вы хотели воскресить великого музыканта, могли бы перенести сюда Бикса Бейдербека.
— Бейдербек — это джаз, — ответил я. — А меня джаз не интересует. Джаз вообще сейчас никого не интересует, кроме тебя.
— Ты хочешь сказать, что в 2008 году людей все еще интересует Перголези?
— Он интересует меня.
— Моцарт произвел бы на публику большее впечатление. Рано или поздно тебе ведь понадобятся дополнительные средства. Ты объявляешь на весь мир, что у тебя в лаборатории сидит Моцарт и пишет новую оперу, после чего можешь сам проставлять в чеках сумму. Но какой толк в Перголези? Он совершенно забыт.
— Только невеждами, Сэм. И потом, зачем давать Моцарту второй шанс? Пусть он умер молодым, но не настолько же молодым. Моцарт оставил после себя огромное количество работ, горы! А Джанни, ты сам знаешь, умер в двадцать шесть. Он мог бы стать известнее Моцарта, проживи еще хотя бы десяток лет.
— Джонни?
— Джанни. Джованни Баттиста Перголези. Сам он называет себя Джанни. Пойдем, я вас познакомлю.
— И все-таки, Дейв, вам следовало воскресить Моцарта.
— Не говори ерунды, — сказал я. — Ты поймешь, что я поступил правильно, когда увидишь его. К тому же с Моцартом было бы слишком много проблем. Все эти рассказы о его личной жизни, что мне довелось слышать… У тебя парик дыбом встанет! Пойдем.
Мы вышли из кабинета, и я провел его по длинному коридору мимо аппаратной и клети «временнОго ковша» к шлюзу, разделявшему лабораторию и жилую пристройку, где Джанни поселился сразу же после того, как его «зачерпнули» из прошлого. Когда мы остановились в шлюзовой камере для дезинфекции, Сэм нахмурился, и мне пришлось объяснять:
— Болезнетворные микроорганизмы сильно мутировали за прошедшие три века, и мы вынуждены держать Джанни в почти стерильном окружении, пока не повысим сопротивляемость его организма. Сразу после переноса он мог умереть от чего угодно. Даже обычный насморк оказался бы для него смертельным. А кроме того, не забывай, он и так умирал, когда мы его вытащили: одно легкое было полностью поражено туберкулезом, второго тоже надолго не хватило бы.
— Да? — произнес Хоугланд с сомнением.
Я рассмеялся.
— Не волнуйся, ты ничем от него не заразишься. Сейчас он почти здоров. Мы истратили такие колоссальные средства на его перенос вовсе не для того, чтобы он умер здесь, на наших глазах.
Замок открылся, и мы шагнули в похожий на декорацию для киносъемок кабинет, заполненный рядами сверкающей телеметрической аппаратуры. Клодия, дневная медсестра, как раз проверяла показания диагностических приборов.
— Джанни ждет вас, доктор Ливис, — сказала она. — Сегодня он ведет себя слишком резво.
— Резво?
— Игриво. Ну, вы сами знаете…
Да уж. На двери в комнату Джанни красовалась табличка, которой еще вчера не было. Выполненная размашистым почерком с вычурными барочными буквами надпись гласила:
ДЖОВАННИ БАТТИСТА ПЕРГОЛЕЗИ
Ези. 04.01.1710 — Поццуоли. 17.03.1736.
Лос-Анджелес. 20.12.2007 — Гений работает!!!!
Per Piacere ,[6] стучите, прежде чем входить!
— Он говорит по-английски? — спросил Хоугланд.
— Теперь говорит, — ответил я. — Мы в первую же неделю обучили его во сне. Но он и так схватывает все очень быстро. — Я усмехнулся: — Надо же, «гений работает»! Пожалуй, подобное можно было бы ожидать скорее от Моцарта.
— Все талантливые люди чем-то похожи друг на друга, — сказал Хоугланд.
Я постучал.
— Chi e la?[7] — отозвался Джанни.
— Дейв Ливис.
— Avanti, dottore illustrissimo![8]
— А кто-то говорил, что он владеет английским, — пробормотал Хоугланд.
— Клодия сказала, что у него сегодня игривое настроение, забыл?
Мы вошли в комнату. Как обычно, Джанни сидел с опущенными жалюзи, отгородившись от ослепительного январского солнца, великолепия желтых цветов акации сразу за окном, огромных пламенеющих бугенвиллей, прекрасного вида на долину внизу и раскинувшихся за ней гор. Может быть, вид из окна его просто не интересовал, но скорее всего ему хотелось превратить свою комнату в маленькую запечатанную со всех сторон келью, своего рода остров в потоке времени. За последние недели ему пришлось пережить немало потрясений: обычно люди чувствуют себя неуютно, даже перелетев через несколько часовых поясов, а тут прыжок в будущее на 271 год.
Однако выглядел Джанни вполне жизнерадостно, почти озорно. Роста он был небольшого, сложения хрупкого. Движения грациозны, взгляд острый, цепкий, жестикуляция умеренна и точна. В нем чувствовалась живость и уверенность в себе. Но как же сильно он изменился всего за несколько недель! Когда мы выдернули его из восемнадцатого века, он выглядел просто ужасно: лицо худое, в морщинах, волосы седые уже в двадцать шесть лет, истощенный, согбенный, дрожащий… Собственно, Джанни выглядел, как и положено изнуренному болезнью туберкулезнику, которого всего две недели отделяют от могилы. Седина у него еще оставалась, но в весе он прибавил фунтов десять, глаза ожили, на щеках появился румянец.
— Джанни, — сказал я. — Познакомься. Это Сэм Хоугланд. Он будет заниматься рекламой и освещением нашего проекта в прессе. Capisce?[9] Сэм прославит тебя на весь мир и создаст для твоей музыки огромную аудиторию.
Джанни ослепительно улыбнулся.
— Bene[10] Послушайте вот это.
Комната, заставленная аппаратурой, являла собой настоящие электронные джунгли: синтезатор, телеэкран, огромная аудиотека, пять различных компьютерных терминалов и множество всяких других вещей, про которые едва ли можно сказать, что они уместны в типичной итальянской гостиной восемнадцатого века. Однако Джанни все это принял с восторгом и освоил с удивительной, даже пугающей легкостью. Он повернулся к синтезатору, перевел его в режим клавесина и опустил руки на клавиатуру. Целая батарея астатических динамиков отозвалась вступлением сонаты, прекрасной, лирической сонаты, на мой взгляд, безошибочно перголезианской и в то же время странной, причудливой. Несмотря на всю ее красоту, в музыке ощущалось что-то натужное, неловкое, недоработанное, словно балет, исполняемый в галошах. Чем дальше он играл, тем неуютнее я себя чувствовал. Наконец, Джанни повернулся к нам и спросил: