Я шёл по советскому асфальту. Чемодан в правой руке. Во внутреннем кармане, там, где час назад лежала пачка немецких конвертов, — осталась только фотография из ЗАГСа. Шесть на девять. Чёрно-белая. Единственный документ, который я не порвал.
Я смотрел на выцветшие кумачовые транспаранты на здании вокзала, на высокое, затянутое легкой дымкой советское небо 1977 года, на людей вокруг — суетливых, зажатых в тиски бюрократии, абсурдных законов и тотального дефицита.
Я стоял в стране, где частный бизнес был уголовным преступлением, где инициатива наказывалась, а система методично пережёвывала любого, кто пытался высунуться.
Но я знал, как устроена эта машина — изнутри, снизу, сверху. Я знал, какие шестерёнки заржавеют первыми и через какие щели побежит масло. Я не собирался ломать Систему. Ломают идеалисты. Я собирался её приватизировать. Задолго до того, как кто-нибудь вообще придумает в этой стране такое слово.
У меня больше не было мюнхенского адреса, не было спасательного круга и не было иллюзий. Но у меня были те, кто не отвернулся и не сдал меня, когда за мной пришли ночью с обыском. У меня были мозги, закаленные в двух совершенно разных эпохах. У меня была мощная протекция в МВД. И у меня был скрытый стартовый капитал, надежно вшитый в подошвы.
Я думал не о том, что потерял. Я думал о том, с чего начну в понедельник.
Эмоция, которая стояла внутри — плотная, горячая, вибрирующая под рёбрами, — не была ни грустью, ни меланхолией, ни облегчением.
Это был азарт. Чистый, хищный, первобытный азарт. Тот самый, который я чувствовал, когда входил в кабинет на первый допрос, когда блефовал перед КГБ, когда забирал контрольный пакет акций у судьбы.
Игра только начиналась.