Литмир - Электронная Библиотека

Два с половиной года я выстраивал эту схему. Каждый ход — выверенный. Каждый человек — на своём месте. Шафиров — крыша. Мамонтов — сила. Скворцов — оперативная поддержка. Алина — легитимация. Клара — тыл. Функции. Красивое, удобное слово.

А потом функции приехали в Одессу и встали у ограждения на галерее. И выяснилось, что у функций есть лица. И глаза. И тёмные платки, в которых провожают тех, кто не вернётся.

Гудок ударил снова. Второй — десять минут. Палуба над головой загудела.

Матрос у верхнего края трапа крикнул: «Гражданин! Поднимайтесь! Трап убираем!»

Девять минут.

Я посмотрел вверх — на белый борт, на открытую дверь, на матроса. Пирей, Неаполь, Марсель. Свобода.

Посмотрел на галерею — на пять фигурок у ограждения. На бетон. На советское небо. На Марту, которая всё ещё махала обеими руками — как будто от этого зависело всё.

И понял, что сделаю следующим движением.

Глава 16 : Моя корпорация

И понял, что сделаю следующим движением.

Руки сделали это раньше, чем голова успела выстроить логический аргумент. Я отступил от красной черты, нанесенной на гранитный пол перед стеклянной будкой пограничного контроля. Шаг назад. Ещё один.

Прапорщик в зеленой фуражке за стеклом поднял на меня выжидающий, колючий взгляд. Дальше был жесткий досмотр, нейтральная зона и трап. Точка невозврата. Рубикон, за которым кончалась советская юрисдикция и начиналась моя персональная свобода.

Я отрицательно мотнул головой, развернулся и пошёл прочь. Обратно в гулкий, пропитанный запахом хлорки и крепкого буфетного кофе зал ожидания.

Я подошел к массивной мраморной колонне, подальше от внимательных глаз чекистов в штатском, которые всегда паслись у зоны вылета. Достал второй конверт — банковский, тяжёлая бумага с водяными знаками Bayerische Landesbank. Взял двумя руками за края и рванул. Поперёк. Плотная бумага сопротивлялась секунду. Треснула, как рвётся парусина.

Третий конверт. Личный. Тот, в котором Вайдриц-старший писал мне — человеку, которого никогда не видел, — извиняющимся почерком инженера, привыкшего чертить, а не каяться. Почерк был красивый. Мысли — трусливые. Тридцать лет промолчал, а потом написал. Мёртвый — написал. Живому — не хватило смелости.

Я порвал его медленнее. Не из жалости и не ради театра. Просто хотел намертво впечатать в память этот звук. Когда рвёшь документ, который два с половиной года считал своим пропуском на волю, — запоминай звук. Он пригодится. В следующий раз, когда решишь сбежать от обязательств, этот звук напомнит, чем кончилось в прошлый.

Хрр-рк. Чистый, сухой, окончательный. Как звук тяжелой гербовой печати, которую с размаху ставят на судебное определение: дело прекращено за отсутствием предмета спора.

Разорванные клочки белым снегом полетели в глубокую жестяную урну.

Мой внутренний советский паспорт всё ещё лежал у меня во внутреннем кармане — я не успел сдать его в ОВИР на границе в обмен на заграничный. Мои тяжелые ботинки, в каблуках которых были надежно зашиты бриллианты Олейника, стучали по граниту вокзала, так и не пересекая таможенный рубеж. Никаких красных флагов для Системы. Никаких повторных досмотров с пристрастием. Никаких вопросов от автоматчиков. Сделка была юридически расторгнута мной в одностороннем порядке строго до момента её подписания.

Я посмотрел в огромное панорамное окно Морвокзала. Ослепительно белый круизный лайнер дал первый тяжелый, басовитый гудок, от которого мелко завибрировали толстые стекла. Он готовился отвалить от пирса. Он уходил без меня.

Я перехватил ручку чемодана поудобнее — одиннадцать килограммов теперь абсолютно ненужных вещей — и пошел в сторону выхода в город, туда, где у турникетов стояли мои люди.

Я шёл по гранитному полу, и мой шаг менялся с каждой секундой. Это больше не был осторожный, выверенный шаг следователя, который ходит по минному полю. Это не был вороватый шаг попаданца-эмигранта, прячущего камни от таможни. Это был уверенный, тяжелый шаг человека, который точно знает, чья это территория и куда он идёт.

Марта заметила меня первой.

Она стояла у турникетов, в своём нелепом кургузом пальтишке, и вдруг закричала — пронзительно, что-то совершенно неразборчивое, сорвавшееся на радостный визг. Девочка, которая за эти месяцы так быстро повзрослела, рванулась вперед, проскользнула мимо суровой дежурной и побежала ко мне навстречу по серому граниту, раскинув руки.

Я присел на одно колено и подхватил её.

Это получилось неловко. Я так и не научился правильно обращаться с детьми — мой опыт двадцать первого века не предусматривал таких социальных опций. Она с разбегу врезалась в мою грудь, едва не выбив из меня дыхание, вцепилась тонкими руками в шею, уткнувшись носом куда-то в воротник пальто. От неё пахло дешевым детским мылом, теплой шерстью и карамельками. Она была тяжелой, теплой и абсолютно, безоговорочно живой. Я собирался, как обычно, неловко похлопать её по спине и тут же поставить на землю, но почему-то не стал. Я крепко прижал её к себе, чувствуя, как внутри, под ребрами, окончательно рушится выстроенная годами стена моего ледяного снобизма.

Я поднял голову.

Алина смотрела на меня из-за ограждения. На ней было то самое светлое пальто. Она не махала руками, не плакала, не кричала. В её огромных глазах не было ни удивления, ни немого вопроса «почему?». Она всё поняла в ту самую секунду, когда увидела, что я иду не к пограничной будке, а обратно. Мой личный судья, который принял решение без присяжных. Она просто смотрела на меня, и в этом взгляде было столько спокойной, несокрушимой веры, что мне на мгновение стало трудно дышать. Моя легитимация. Мой якорь. Моя жена.

Рядом с ней стоял Скворцов в неприметном штатском. Опер, который прыгал под пули генерала ГРУ, не задавая лишних вопросов. Он сунул руки в карманы куртки, перекатил во рту незажженную спичку и довольно хмыкнул, так, чтобы я мог прочитать по губам: — Я так и думал.

Журбина смахнула слезу, отвернувшись в сторону. Мамонтова здесь не было, но его телеграмма — «Ждём» — была самой прочной гарантией того, что у меня за спиной стоит настоящая силовая структура.

Я аккуратно поставил Марту на землю. Встал в полный рост, привычным движением одернул полы драпового пальто, стряхивая с него остатки своих европейских иллюзий.

Я подошел к турникету. Они смотрели на меня — мой маленький, неформальный совет директоров.

— Я никуда не еду, — сказал я просто, будничным тоном. Без пафоса, без лишнего надрыва, без театральных пауз. Так констатируют железобетонные факты на совещании учредителей. — Здесь и будем строить.

Клара, всё это время сжимавшая ридикюль так, словно готовилась отбиваться им от контролеров, часто заморгала. На её лице отразилось полное, искреннее недоумение честной советской женщины.

— Что... строить? — растерянно переспросила она, переводя взгляд с меня на Алину. — Дом, Альберт? Ты решил строить дачу?

Я усмехнулся. Широко, искренне, впервые за очень долгое время.

— Корпорацию, Клара.

Она нахмурилась еще сильнее. Слово было чужеродным, западным, пугающим.

— Какую еще корпорацию? Это же... это же что-то капиталистическое?

— Нашу, — я посмотрел на Алину, и она ответила мне легкой, понимающей улыбкой. — Свою собственную. А с деталями разберёмся по ходу дела.

Лайнер за панорамным окном дал второй, прощальный гудок. Рев разорвал воздух над гаванью. Белая громадина медленно, тяжело отваливала от пирса, вспенивая винтами черную воду, увозя с собой пустую каюту первого класса, мой неиспользованный билет и безопасную жизнь европейского топ-менеджера.

Он уходил без меня. И я не почувствовал по этому поводу ни единой капли сожаления.

Мы вышли на площадь.

Одесса лежала впереди — шумная, грязная, пахнущая морем и жареной рыбой. За ней — тысяча километров до Энска. За Энском — Москва. За Москвой — четырнадцать лет до обвала огромной империи, в которые можно уложить абсолютно всё.

35
{"b":"965593","o":1}