Пока дыхание азиатских пустынь иссушало губы и горячило кровь Каролины, ее телесное исцеление не поспевало за быстро возвращавшимся душевным спокойствием, и все же настал день, когда ветер перестал с рыданиями биться в восточную стену дома и стучать в церковные окна. На западе возникло крохотное, размером с ладонь, облачко; вихрь погнал его дальше, растянул по всему небу, и несколько дней подряд грохотали грозы и шли проливные дожди. Когда они закончились, выглянуло радостное солнце, небо вновь стало лазурным, а земля зазеленела. Синюшный болезненный оттенок исчез с лица природы, и холмы, освобожденные от белесой малярийной дымки, четко высились на полукруге горизонта.
Наконец-то юность Каролины и заботы ее матери взяли свое. Благодаря им и благословенному чистому западному ветру, который ласково дышал в постоянно открытое окошко, еще недавно угасавшие силы больной пробудились. В конце концов миссис Прайер поняла, что теперь можно надеяться: началось настоящее выздоровление. И дело было не только в том, что улыбка Каролины стала ярче, а настроение значительно улучшилось. Главное – с лица, из глаз исчезло особенное, ужасное и неизъяснимое выражение, которое знакомо любому, кто дежурил у постели тяжелобольного. Задолго до того, как заострившееся личико Каролины стало округляться, а щечки и губы вновь зарумянились, в ней произошла другая, едва заметная перемена: она словно смягчилась и оттаяла. Вместо мраморной маски и остекленевшего взгляда миссис Прайер видела на подушке лицо пусть бледное и исхудалое, зато совсем не страшное, поскольку теперь это было лицо живой, хотя и больной девушки.
Кроме того, Каролина уже не просила постоянно воды. Слова «мне так хочется пить» перестали срываться с ее губ. Иногда она даже съедала что-нибудь и говорила, что еда ее подкрепляет. Исчезли отвращение и безразличие к пище, и порой Каролина сама просила подать то или иное блюдо. С каким трепетным удовольствием и с какой заботой мать готовила для дочери и как радовалась, когда та пробовала хотя бы кусочек!
С едой к Каролине возвращались силы. Вскоре она уже могла садиться. Потом ей захотелось вдохнуть свежего воздуха, увидеть свои цветы, посмотреть, как зреют плоды. Дядя, как всегда, был щедр: купил для нее кресло на колесиках, сам относил Каролину в сад и усаживал, а Уильям Фаррен катал ее по дорожкам, показывая, что сделал с цветами, и спрашивал, как ухаживать за ними дальше.
У Каролины с Уильямом нашлось немало общих тем для разговора, которые показались бы совершенно неинтересными всем остальным. Оба увлекались животными, растениями, птицами и насекомыми и придерживались одинаковых взглядов на обязанности человека по отношению к более низким созданиям, обоим нравилось наблюдать за живыми существами. Земляные осы, поселившиеся под старой вишней, гнездышко лесных завирушек, жемчужные яички и крошечные птенчики – все это живо интересовало и Каролину, и Уильяма.
Если бы тогда уже выходил «Журнал Чамберса», то непременно стал бы любимым журналом и мисс Хелстоун, и Фаррена. Она бы подписалась на него, своевременно передавала каждый номер Уильяму, и они бы зачитывались чудесными историями о сообразительности животных, свято веря каждому слову.
Этого отступления вполне достаточно, чтобы объяснить, почему Каролина только Уильяму позволяла вывозить ее на прогулку и почему ей нравилось его общество и разговоры, пока он катал ее по саду.
Миссис Прайер следовала за ними и удивлялась, что ее дочь может столь непринужденно общаться с Уильямом. Сама она говорила с ним сдержанно и сухо. Полагала, что между их сословиями лежит огромная пропасть; пересечь ее или снизойти до общения с простым крестьянином казалось ей настоящим унижением. Однажды она ласково спросила Каролину:
– А ты не боишься, милая, так свободно разговаривать с этим человеком? Он ведь может вообразить невесть что, забыться и повести себя развязно!
– Вообразить невесть что? Ты просто его не знаешь, мама! Уильям никогда не позволит лишнего: он слишком горд для этого. У него возвышенная душа.
Миссис Прайер недоверчиво улыбнулась: надо же, грубый лохматый, бедно одетый деревенщина с мозолистыми руками и вдруг – «возвышенная душа»!
Фаррен, в свою очередь, лишь хмурился, глядя на миссис Прайер: чувствовал, когда к нему относились несправедливо, и был готов дать отпор.
Вечера Каролина целиком посвящала матери, и миссис Прайер их полюбила, поскольку в это время оставалась наедине со своей дочерью и никто, даже тень человека, не стояла между ними. Днем миссис Прайер по привычке держалась чопорно, а порой холодно. Между ней и мистером Хелстоуном установились отношения весьма почтительные, но в то же время официальные. Любая фамильярность задела бы и его, и ее, они оба держались с неукоснительной вежливостью и строго блюли дистанцию, и потому вполне поладили.
С прислугой миссис Прайер обращалась не то чтобы неучтиво, но слишком сдержанно, холодно и недоверчиво. Вероятно, виной была робость, а не гордость, и миссис Прайер вовсе не хотела казаться высокомерной, но как и следовало ожидать, Фанни и Элиза не смогли в этом разобраться, а потому не любили ее. Миссис Прайер это чувствовала и сердилась на себя из-за того, что ничего не может с этим поделать, однако по-прежнему держалась замкнуто и отрешенно.
Только в присутствии Каролины она расцветала. Беспомощность дочери, ее нежная любовь согревали ей душу, она сразу веселела, становилась мягче и уступчивее, а холодность и суровость исчезали. Каролина не говорила ей о любви, да слова бы и не тронули миссис Прайер, она сочла бы их признаком неискренности, но дочь склонялась перед ней так просто и искренне, признавая ее превосходство, так доверчиво и безбоязненно вверяла себя ее заботам, что сердце матери таяло.
Ей нравилось слышать, как дочь просит: «Сделай это, мама», «Пожалуйста, принеси мне то, мама», «Почитай мне, мама», «Спой что-нибудь, мама».
Никто на свете – ни одно живое существо! – не нуждалось до такой степени в ее услугах и помощи. Другие люди всегда обращались с ней более или менее сдержанно и сухо, впрочем, как и она с ними; они ясно давали понять, что видят ее недостатки и злятся на нее. У Каролины же подобной ранящей проницательности и укоризненной чувствительности было не больше, чем у грудного младенца.
И все же Каролина тоже замечала недостатки. Она не обращала внимания на врожденные и потому неисправимые изъяны, но не желала закрывать глаза на то, что еще можно было исправить. Порой она бесхитростно делала матери замечания, и та, вместо того чтобы рассердиться, радовалась: ведь если дочь осмеливается ее критиковать, значит, привыкла к ней!
– Мама, я решила, что ты больше не будешь носить это старое платье. Оно давно вышло из моды: юбка чересчур прямая. Днем надевай то черное, шелковое: оно тебе очень идет! А воскресное платье мы сошьем тебе из черного атласа, настоящего атласа, а не из сатинета или какой-нибудь подделки. И, мама, когда у тебя будет новое платье, пожалуйста, носи его!
– Милая, я подумала, что могу еще долго надевать черное шелковое платье по воскресеньям. Я хочу купить кое-что для тебя.
– Ну что ты, мама, дядя дает мне достаточно денег на все, что нужно. Ты ведь знаешь, какой он щедрый! А я так хочу увидеть тебя в черном атласном платье! Купи поскорее материю, и пусть его шьет моя портниха. И фасон я сама выберу, а то ты вечно одеваешься как бабушка! Будто хочешь убедить всех, что ты старая и некрасивая. Вовсе нет! Наоборот, когда нарядишься и развеселишься, ты чудо как хороша! У тебя приятная улыбка, белые зубы и волосы до сих пор сохранили чудесный светлый оттенок! Говоришь ты совсем как юная девушка – голос у тебя чистый и звонкий, а поешь лучше молодых. Зачем же ты до сих пор надеваешь такие платья и шляпки, каких уже никто не носит?
– Тебя это огорчает, Каролина?
– Очень, а иногда даже злит. Люди говорят, что ты скупа, но ведь это неправда: я-то знаю, как щедро ты помогаешь бедным и церкви. Только ты делаешь это так тихо и скромно, что об этом почти никто не знает. Ничего, я сама стану твоей горничной, вот только немного окрепну и займусь тобой, мама, а ты будешь слушаться и делать все, что я велю!