– Ты же хочешь, чтобы мы снова были вместе, правда? – Он улыбнулся. – Я хочу, чтобы ты хорошенько подумала, солнышко. Тебе надо лишь вспомнить, что ты видела, как Джулия набросилась на меня. Ты ведь помнишь, да?
– Я была на кухне.
– Я знаю, но мне кажется, ты высунулась и видела, как Джулия прыгнула на меня. Подумай хорошенько, Эйли. Разве ты не помнишь этого?
– Не знаю.
– Постарайся, – настаивал он.
Она безучастно смотрела на него.
В его угрюмом взгляде уже готово было вспыхнуть нетерпеливое раздражение, но он поспешно улыбнулся, чтобы скрыть его.
– Эйли, я хочу, чтобы ты поговорила с Джулией.
– О чем?
– О том, что случилось в тот вечер. Я не знаю почему, но она совершенно запуталась. Ладно, я не сержусь на нее. Но нам нужно разобраться. Тебе, солнышко, нужно всего лишь заставить ее признать, что это был несчастный случай. Хорошо? Так и было, ты же знаешь. Я бы ни за что не сделал ничего такого, чтобы обидеть твою маму. Или вас. Никогда. Ты знаешь это. Тебе надо только уговорить ее сказать это.
Эйли, сунув стиснутые в кулачки руки в карманы, не отвечала.
– Мы сможем снова быть вместе, ты и оглянуться не успеешь. Только поговори с Джулией, ладно?
Эйли молча смотрела на него.
– Я скучаю по маме, – наконец произнесла она.
– Я тоже скучаю по ней.
Тед тревожно оглянулся по сторонам и выпрямился.
– Сохраним это в секрете, ладно? Пусть этот разговор останется между нами.
Эйли кивнула. Тед в последний раз нагнулся и поцеловал ее в макушку, к его нижней губе прилип волосок.
– Мне нужно идти. Помни – никому ни слова. Наша личная тайна. – Он последний раз улыбнулся и скрылся в машине.
Когда Эйли вернулась к школе, Джулия нетерпеливо дожидалась ее.
– Где ты была?
– Нигде.
– Пошли. Пора домой.
Они двинулись по широкой улице, покрытой грязной скользкой коркой – остатками первого снега, который выпал две ночи назад, на следующий день растаял и снова замерз.
– Джулия?
– Да?
– Почему ты им сказала, что папа целился ей в голову?
– Потому что он целился.
Эйли посмотрела на нее, потом прямо перед собой, и они пошли дальше.
В ту ночь они лежали в трех шагах друг от друга в новых одинаковых кроватях под белыми вышитыми одеялами, подобранными под пару, все еще пахнувшими молочно-белой пластиковой упаковкой, в которой их доставили. Простыни тоже были украшены белой вышивкой, жесткие и хрустящие. На стене, там, где раньше стоял диван-кровать, виднелся свежевыкрашенный прямоугольник. Освобожденный, пустой стол Сэнди громоздко высился в темной комнате.
Через сорок пять минут после того, как погас свет, Джулия услышала, что дыхание Эйли начало учащаться, пока не сбилось в торопливое стаккато прерывистых судорожных вздохов и стонов. Она выскользнула из своей постели и забралась к Эйли, как раз когда та проснулась от страха, вся в испарине, растерянная. Она приподнялась, все еще во власти своего кошмарного сна, и Джулия мягко удержала ее и уложила назад, гладила ее по голове, пока веки Эйли постепенно не отяжелели и потом, затрепетав, сомкнулись.
Последнюю неделю это повторялось почти каждую ночь, и каждый раз Джулия старалась успеть, прежде чем стоны становились слишком громкими и кто-нибудь мог бы услышать, прийти. Она медленными долгими движениями гладила влажные волосы Эйли.
Убедившись, наконец, что Эйли опять уснула, Джулия осторожно выбралась из кровати и на цыпочках прошла к столу, где в углу аккуратно стоял ее ранец. Она медленно расстегнула на нем молнию, оглядываясь на Эйли, которая слегка зашевелилась и снова погрузилась в сон. В сумеречном свете она выудила оттуда записку Питера Горрика, разгладила ее между пальцами и различила четко выведенные цифры и буквы. Нагнувшись, она осторожно выдвинула нижний левый ящик стола, где в самом дальнем углу прятала бумажный пакет. Внутри лежали трусики, которые она взяла в комоде Сэнди, помада, которую она стащила на распродаже в Рэспберри-айс, и записочка, которую Энн сунула в сумку Джулии в тот день, когда они отправились в горы. Она положила бумажку Питера в пакет и начала было сворачивать его, но в последний момент раскрыла снова и достала записку матери. Это был листок розовой линованной бумаги для заметок, верхний край гладкий и все еще липкий от клея из блока, откуда он был вырван, из того самого блока на кухне, которым Энн пользовалась для всех записочек, которые она раскладывала по ящикам, дневникам и кошелькам. Его разворачивали и снова складывали вчетверо по одним и тем же линиям так много раз, что сгибы начинали опасно протираться. Джулия взяла записку с собой в постель и, запустив руку под матрас, где она хранила фонарик, который в тот самый выходной дал ей отец, накрылась одеялом и направила на нее луч, медленно читая, хотя давно уже выучила ее наизусть.
«Джулия, милая!
Я уже скучаю по тебе. Считай меня просто старой нюней, но, как поется в песне, я привыкла к твоему лицу. Надеюсь, ты прекрасно проведешь эти выходные. Постарайся быть не слишком суровой со своим отцом (не хмурься, сокровище, ты знаешь, о чем я). Ты моя самая-самая любимая девочка. Будь умницей. Я тебя люблю.
Мама».
Джулия аккуратно сложила записку, выключила фонарик и прошла по комнате, чтобы убрать ее назад в коричневый бумажный пакет.
Возвращаясь к своей кровати, она разок оступилась в темной незнакомой комнате. Она никогда не могла понять, почему ее мать так любила петь несмотря на то, что постоянно фальшивила. Мать пела и смеялась – она знала, что это смущает Джулию и не укладывается в ее понятия о приличиях.
– Мама!
На лице Энн озорная гримаса:
– «Я привыкла к твоему лицу, оно словно пробуждает рассвет…»
Почти бессознательно Джулия тихонько замурлыкала мелодию себе под нос. «Словно вдох и выдох…»
Внезапно она замолчала. Издалека до нее донесся тихий звук голосов Джона и Сэнди, глухой и ровный, как поток, и она различила в этом потоке собственное имя. Она лежала, притаившись, и вслушивалась.
Риэрдон встал.
– Обвинение вызывает Нолана Парселла.
Парселл, сильно растолстевший за последние несколько лет, тяжело затопал по проходу, но даже он терялся под высокими сводами, определенно возведенными, словно в соборах, чтобы напоминать о высшей силе. Резиновые подметки его обуви скрипнули, когда он остановился, чтобы его привели к присяге. Рука, лежавшая на Библии, напоминала клешню краба, обручальное кольцо врезалось в распухший покрасневший палец.
Риэрдон приблизился к свидетельскому месту. По сравнению с Парселлом он казался еще более подтянутым, опрятным, сама аккуратность, в накрахмаленной белой рубашке с узким черным галстуком.
– Мистер Парселл, знакомы ли вы с обвиняемым Тедом Уорингом?
– Да.
– Откуда вы знаете его?
– Он проработал у меня семь лет.
– И в этом качестве была ли у вас возможность близко наблюдать за мистером Уорингом?
– Не так близко, как следовало бы, учитывая то, что он сделал со мной.
– Мы скоро перейдем к этому, мистер Парселл. Скажите, как мистер Уоринг ладил со своими товарищами по работе?
– Они держались от него в стороне. Компанейским парнем его не назовешь. – Когда Парселл улыбнулся, его рот чуть не утонул в жирных розовых щеках.
– Вы можете пояснить, что вы имеете в виду?
– Скажем так, слово «компромисс» не из его лексикона. Поближе познакомившись с Уорингом, понимаешь, что либо ты делаешь все, как хочет он, либо никак. Он был хорош, когда руководил строительством, но если ему приходилось работать с кем-нибудь еще на равных, то пиши пропало.
– А каков у него характер?
– С норовом он был, если вы это имеете в виду.
– Можете привести пример?
– Всего один?
– Одного для начала достаточно.
– У него есть пунктик насчет уважения. Как решит, что кто-нибудь не оказывает ему должного уважения, так прямо и взовьется. Словно какой-нибудь «крестный отец».