Литмир - Электронная Библиотека

— Пока, — сказал он, — нам не удалось. Пока.

Его отвели в город, чтобы препроводить в тюрьму Яре, где ему предстояло провести в заключении шесть лет. Военная полиция рассказывала потом, что всю дорогу мятежника сопровождал гром аплодисментов. Ана Мария смотрела эту сцену с расстояния многих километров, в Маракайбо, из своей спальни с зеркалами, и чувствовала, что в этот момент родилось что-то тревожное. Вчера этот парень был никем. Сегодня он стал всеми.

И страна тогда не знала, что этот человек, который шесть лет спустя возглавит партию и станет президентом республики, будет еще и тем, кто даст толчок одному из самых жестоких кризисов и повлечет изгнание миллионов человек.

Антонио был одним из редких людей, кого не впечатлила эта история. В ту пору он, сам того не желая, вставал до рассвета и час сидел на кровати, составляя бесконечный перечень болей и недомоганий, осаждавших его тело. После этого он шел в кухню выпить чашку кофе, который оставался, из всех грешных удовольствий его жизни, единственным еще разрешенным врачом. Он укладывался в гамак, в шортах и футболке, на террасе, заставленной горшками с цветами, и погружался в полусон, утомлявший его еще больше, потом снова возвращался в спальню, когда полуденная жара выгоняла его, а спазмы в желудке становились невыносимыми, и ложился на кровать, устав за день, такой же безмолвный, как Немая Тереса. Глухой к ропоту государственного переворота и к политическим смутам, Антонио едва осознал, что секрет счастливой смерти в том, чтобы сперва принять о ней решение.

И он решил, как будто подписал декрет. Он пришел к выводу, что лучший подарок жизни — возможность прекратить ее по своей воле. Уверенность в смерти накрыла его разом. Он не удивился, потому что прожил достаточно, чтобы знать пределы своего тела, но понял, что желание со всем покончить пришло раньше, чем он мог себе представить. Однажды, в среду, когда он на час закрылся в ванной, а потом смотрел без волнения на стены, облепленные запыленными старыми дипломами и почетными грамотами с затейливыми завитушками подписей, от которых остались лишь засыпанные пеплом ангелочки его прошлого, перед ним мелькнуло его лицо, отраженное в стекле одной из рамок, и он едва узнал выражение собственных глаз. Он увидел свой лоб, морщинистый, как гора расплавленного сыра, и свой нос, точно увядающий цветок, и понял, что уже готов больше не видеть себя, потому что достиг того возраста, когда по себе не скучают.

И вот он вышел, пересек дом, волоча ноги, дошел до сада и сказал Ане Марии, сидевшей в тени, что готов умереть и что это последнее решение в его жизни, потому что на том свете ему решений принимать не придется.

— Я теперь даже не могу вспомнить, как надо мочиться.

Ана Мария невозмутимо — она никогда не теряла хладнокровия в самых трудных ситуациях — повернулась к мужу. Без брезгливости она отметила, как дожди жизни разъели кожу этого человека, который считался в молодости одним из самых привлекательных мужчин своего времени и от которого остался теперь лишь старый измученный волк. Но она находила, что он красив в своей усталости, благороден в своей простоте, и позволила себе ответить ему коротко:

— Не беспокойся. Еще вспомнишь.

Никто не обратил внимания на принятое Антонио решение покинуть мир по своей воле. Только по чистой случайности один журналист из Маракайбо, Альфредо Меркурио Бустаманте, узнал эту новость, зайдя выпить в кафе на площади. Удивленный этим сообщением, он передал его в свою газету и озаглавил статью:

Бессмертный решил умереть.

Слух разнесся по всему региону, от змеившихся по холмам дорог до границ Сулии, отодвинув на второй план все срочные депеши. Танк на ступеньках президентского дворца, обрушение радиобашни, судебные процессы — ничто больше не было актуально в этой части мира, и десятки человек стали собираться перед домом на улице ЗН, чтобы увидеть самого знаменитого врача в Маракайбо, который решил, еще пребывая в здравом уме и твердой памяти, умереть с миром.

Некоторые заходили к нему, чтобы уговорить отказаться от замысла, другие приносили сложенные вчетверо записки и просили передать их умершим близким. Столько визитеров присоединилось к этой бесконечной череде незнакомцев, что пришлось закрыть двери и окна дома, чтобы избежать давки, но Антонио вновь открыл их с прежней властностью, заявив, что только звери хотят умирать в одиночестве. К полудню дом был так полон, так мало места осталось в гостиной, что какой-то мальчик нечаянно сшиб локтем восточную амфору, которую Ана Мария выписала из Йемена. Мать строго отчитывала его, когда в гостиную вошел Антонио, спокойным и уверенным жестом взял вторую амфору и вдребезги разбил ее об пол.

— Сеньора, — сказал он, — в этом доме дети важнее вещей.

В эту минуту соседка Сина, покинув стул на крыльце, где она ждала своего французского продюсера уже сто лет, пробралась в гостиную и, наверное, единственная из присутствующих попыталась его отговорить:

— Самоубийство — преступление, Антонио.

Антонио ответил ей:

— Мое единственное преступление в том, что я так долго живу. Думаю, я закончил обход.

После полудня он вызвал к себе в спальню парикмахера, и тот два часа приводил его в должный вид для встречи с Богом, а затем брадобрея, который начисто выбрил его на случай, если путь окажется дольше, чем ожидалось. Все свои вещи он распорядился отдать в больницу, где провел почти тридцать лет своей жизни, вымыл стены и позвал портного, чтобы тот сшил ему последний костюм по мерке. Когда через несколько часов он вышел из дома, причесанный как принц и одетый в великолепную льняную пару, многие заметили, что он никогда так не блистал со дня открытия улицы своего имени. Уверенный в своей последней воле, он велел отвезти его на кладбище в собственной машине и точными, властными жестами, прославившими его в пору основания университета, сам выбрал место своего захоронения. Вернувшись домой, он назначил свою смерть на тот же вечер, но после ужина, потому что считал, как Мама Конча много лет назад, дурным предзнаменованием умирать на пустой желудок. Он в последний раз в жизни съел пабелпон криолло, тонко нарезанное мясо с рисом и черными бобами, и ему показалось, что оно отдает камышами Санта-Риты.

Пока Ана Мария курила трубку на улице, Антонио надел халат и пошел в свой сад, чтобы полить монстеры. Он заметил свернутые листья, которым предстояло раскрыться через несколько дней, и пожалел, что не сможет их увидеть. Потом он сам убрал со стола, почистил зубы, лег на кровать, еще окруженную зеркалами, оставшимися со времени их обустройства, и закрыл глаза. Среди этой что-то предвещающей темноты он почувствовал, что медленно соскальзывает в глубины озера, в подводный коридор, который украсили медалями, и как будто погружался в чрево Маракайбо, не зная, что там, на дне, ждет его смерть. Антонио умер один, но Ана Мария узнала об этом сразу, потому что в это же время на другом конце дома, наливая в стакан сок тамаринда, увидела на дне кувшина следы горького пепла.

— Антонио ушел, — сказала она вслух.

Не вставая, она впервые осознала свое одиночество во всей его полноте и спросила себя, предвещает ли это новое чувство ее собственную смерть. Ей, однако, еще хотелось жить, но она еще больше ослабла сердцем, зная, что изгнана отныне из покоев любви. Она вспомнила о том отпуске в беседке дома на улице 3Н, где они так неистово любили друг друга, о возвращении в автобусе, когда их высадили военные, о том двадцать третьем января 1958 года, когда его освободили в самый час ее родов, и все эти воспоминания погрузили ее в глубокую печаль.

Венесуэла узнала новость через несколько часов на расстоянии девяти тысяч километров, по другую сторону Атлантики, когда была у себя дома в парижском пригороде Малакоффе.

Зазвонил телефон. Ей всё рассказали. Похороны должны были состояться через три дня. Кристобаль был погружен в чтение, с головой уйдя в рассказы о людоедах и о Городе Цезарей, когда его мать Венесуэла повесила трубку и, не сказав ни слова, тихо заплакала перед зеркалом. С опухшими от рыданий глазами она обняла его:

38
{"b":"964903","o":1}