Литмир - Электронная Библиотека

Дитячья Анна также заходит в комнату и, скрестив руки, стоит в дверях: в белом фартуке, с маслянистыми волосами, глазами гусыни и выражением, в котором проступает строгое достоинство ограниченного самодовольства.

– Дети чудесно проявляются, – заявляет она, гордая своим уходом за маленькими и назидательностью сентенций.

Недавно ей удалили семнадцать сгнивших зубных пеньков и подогнали правильной формы протез с желтыми зубами и темно-красным каучуковым нёбом, скрашивающий теперь крестьянское лицо. Голубая Анна находится во власти своеобразного представления о том, что этот ее протез является темой для разговоров столь широких кругов, что о нем судачит весь город. «Ходило много пустых разговоров, – строго и таинственно говорит она, – потому что, как известно, я вставила себе зубы». Она вообще склонна к темным, неясным речам, не приспособленным для понимания остальных людей, например про доктора Бляйфуса, известного каждому ребенку, в доме у которого, по ее словам, «немало таких, кто выдает себя за него». Отделаться от этого можно, лишь признав ее правоту. Она разучивает с детьми замечательные стишки, например:

Поезд, поезд, поезд,
Локомотив.
Стоит он или едет,
Он все равно свистит.

Или еще полный лишений – под стать времени, – хоть и веселенький хозяйственный список на неделю, звучит он так:

Понедельник – первый день,
Вторник – нам готовить лень.
В среду трудимся с утра,
А в четверг горят дрова.
В пятницу на ужин сельдь.
По субботам – карусель.
В воскресенье на обед
Всем дадут больших котлет.

Или некое четверостишие непостижимой и непроницаемой романтики:

К нам приехала карета.
Все сбегаются во двор.
Рыцарь едет в той карете,
У него горящий взор.

Или, наконец, чертовски задорную балладу про Марихен, которая сидела на утесе, на утесе, на утесе и плела златые косы, златые косы, златые косы. Также про Рудольфа, который нож тянул, тянул да повытянул, однако в конечном итоге встретил страшную смерть.

Лорхен со своей подвижной гримаской чудесным голоском прелестно декламирует и поет все это куда лучше, чем Кусачик. Она все делает лучше, чем Кусачик, и тот, нужно сказать, искренне ею восхищается и по всем статьям ставит себя ниже – если только на него не находят приступы неподчинения и яростного бешенства. Она часто сообщает ему научные сведения, показывает птиц в книжке с картинками, приводит их названия: поднебесница, задомница, надеревница. И он должен повторять. Она просвещает его и в области медицины, учит болезням: воспаление груди, воспаление крови, воспаление воздуха. Если он недостаточно внимателен и не может повторить, Лорхен ставит его в угол. Как-то раз она вдобавок дала ему пощечину, но потом ей стало так стыдно, что она сама надолго поставила себя в угол. В целом они ладят, живут душа в душу. Всё проживают вместе, все приключения. Приходят домой и с неостывшим возбуждением в один голос рассказывают, как видели «две буренки и теленка». С обитающей внизу прислугой, с Ксавером и дамами Хинтерхёфер, двумя сестрами, некогда принадлежавшими к бюргерскому сословию, которые, как говорится, au pair, то есть за кошт и комнату занимают должности кухарки и горничной, они на дружеской ноге и ощущают – по меньшей мере иногда – известное родство своих отношений с родителями и отношений «нижних» с хозяевами. Получив нагоняй, они идут на кухню и говорят: «Господа недовольны!» И все-таки с «верхними» играть интересней, прежде всего с «Абелем», когда тому не нужно читать и писать. Он придумывает куда более чудесные вещи, чем Ксавер или дамы. Маленькие любят играть в четверых вышедших на прогулку «аристократов». Тогда «Абель» подгибает колени, как будто он такой же маленький, и тоже отправляется на прогулку, держа детей за руки, что доставляет им непреходящее удовольствие. Они – если считать укоротившегося «Абеля», в совокупности пять «аристократов» – могут так гулять по столовой целый день.

Далее существует крайне увлекательная игра в «подушку», которая заключается в том, что кто-нибудь из детей, как правило, Лорхен, якобы не замечаемая Абелем, усаживается на свой стул за обеденным столом и тихо, как мышка, ждет его появления. Поглядывая вокруг и сопровождая свое приближение речами, громко и убедительно нахваливающими удобство стула, профессор подходит и садится прямо на Лорхен. «Что это? – восклицает он. – Как это?» И елозит туда-сюда, не слыша раздающееся позади него приглушенное хихиканье. «Мне на стул положили подушку? Да что же это за подушка такая, жесткая, свалялась, вся комками! Как же на ней неудобно сидеть». И он все сильнее ерзает по неподдающейся «подушке» и шарит позади руками – по восторженному хихиканью и писку, пока наконец не оборачивается и драму не завершает бурная сцена открытия и узнавания. От стократного повторения и эта игра нисколько не утрачивает своей увлекательности и напряженности.

Но сегодня не до подобных развлечений. В воздухе висит беспокойство, связанное с предстоящим торжеством «больших», которому вдобавок предшествует распределенное по ролям приобретение яиц. Лорхен только продекламировала «Поезд, поезд, поезд», доктор Корнелиус, к стыду ее, только выяснил, что уши у нее разной величины, как за Бертом и Ингрид заходит соседский сын Данни, да и Ксавер уже сменил полосатую ливрею на штатскую куртку, тут же придавшую ему несколько жуликоватый, хоть и по-прежнему беспечный, симпатичный вид. Поэтому «маленькие» вместе с дитячьей Анной возвращаются в свое царство на верхнем этаже, профессор, по послеобеденной привычке, удаляется в кабинет почитать, а хозяйка сосредоточивает мысли и действия на бутербродах с анчоусами и итальянском салате, которые нужно приготовить танцующей компании. Пока не пришла молодежь, она должна еще с сумкой съездить на велосипеде в город и обратить в продукты питания деньги, что у нее на руках и дожидаться обесценивания которых она не имеет права.

Корнелиус, откинувшись на спинку стула, читает. Зажав сигару указательным и средним пальцами, у Маколея он прочитывает про возникший в конце семнадцатого века английский государственный долг, а потом у одного французского автора – про растущие долги Испании в конце шестнадцатого; и то и другое для семинара, назначенного на завтрашнее утро. Он намерен сравнить тогдашнее изумительное экономическое процветание Англии с роковыми последствиями, которые на столетие раньше имела государственная задолженность Испании, и проанализировать этические и психологические причины данного различия. Это дает ему неплохую возможность перейти от Англии эпохи Вильгельма III (о ней, собственно, и пойдет речь) к эпохе Филиппа II и Контрреформации; последняя его конек, про нее он написал заслуженную книгу – часто цитируемый труд, которому профессор и обязан своей ординатурой. Сигара укорачивается и становится уже крепковатой, а он прокручивает несколько негромких, окрашенных печалью фраз, что намерен произнести завтра перед студентами – о бесперспективной с практической точки зрения борьбе медлительного Филиппа с новым, с ходом истории, с разлагающими государство силами индивидуума и германской свободой, об осужденной жизнью, а следовательно, обреченной Богом борьбе упорствующего благородства с мощью прогресса и преобразований. Он находит, что фразы удались, еще чуть оттачивает их, возвращая потрепанные книги на полки, и поднимается в спальню, чтобы поставить в течение дня привычную цезуру, а именно: провести час с закрытыми ставнями и закрытыми глазами, в котором так нуждается и который сегодня, как вспоминается ему после научных отвлечений, пройдет под знаком домашне-праздничного беспокойства. Воспоминание вызывает у него слабое сердцебиение, он улыбается этому; наброски фраз про закутанного в черный шелк Филиппа путаются у него в голове с мыслями о танцевальном вечере детей, и на пять минут он засыпает.

52
{"b":"964817","o":1}