Женщины, которыми я пресытился еще в ранней юности, перестали вызывать жгучий интерес. А те, которые пресытились мной в зрелости, пугали своей предсказуемой эксцентричностью и стервозностью.
Деньги!?… Хм! Я давно про себя понял, что любой финансовый достаток, большой или малый, меня в итоге начинал устраивать. Да и много ли человеку надо! От того, собственно, особо не парился по этому поводу.
Ну, что еще? Пить, я не пил, потому как весьма болезненные по своим ощущениям последствия, вызываемые алкоголем, мне были хорошо знакомы по той же армии и в итоге порядком надоели.
По сути, я ничего не ждал от своего существования и жил, потому что жилось. Но тут случилось вот что…
Пришло письмо на электронный почтовый ящик от некой Нины Александровны Звягинцевой, что прямо таки позабавило, потому как, я мало кому свое «мыло» давал. Впрочем, вот письмо:
Здравствуйте, Александр Григорьевич! Пишет Вам Ваша дочь Нина. Моя приемная мать Антонина Александровна Звягинцева два года назад умерла. Перед смертью она рассказала мне о Вас, о том, что ВЫ есть. Моя настоящая мать Елена Александровна Виноградова погибла в середине девяностых. Очень хочется, если Вы не против, увидится с Вами. Если согласны, напишите мне. Я обязательно приеду. Ваша дочь, Нина Звягинцева.
P. S. Проживаю я по тому же адресу в городе Москве, что и моя приемная мать.
Далее шел адрес.
Мне стало внезапно не по себе. Вспомнилось детское ощущение, когда снежок попадает в область шеи и рассыпавшись, неотвратимо оказывается за пазухой. Именно это я и почувствовал после прочтения. Ведь послесловия, эпилога, называйте, как хотите, я точно не ожидал, убежденно веря, что все мои юношеские недоразумения и их печальные последствия давно остались в прошлом. Но в ответном письме, все ж таки чиркнул, что буду рад знакомству и возможному приезду. Что поделаешь, жизнь была скучна и любое событие, неважно, со знаком плюс или минус, подстегивало, пребывающую в состоянии летаргического сна, волю к существованию. В этот же день, ближе к вечеру получил еще одно послание от неожиданно обнаружившейся дочери, в котором были указаны дата и время прибытия поезда. Исходя из последних цифр в моем распоряжении имелось два дня.
Снежок, конечно, растаял, но позже я почувствовал в глубине своего нутра крошечную искорку, которая с каждой минутой обнаруживалась всё более ясной и яркой, и вскоре превратилась в маленький костерок. Какими дровами этот костерок питался, сложно было определить, но горел-разгорался он с каждым часом всё ярче и увереннее. И если первый день после полученного письма прошел почти так же как и вся моя предыдущая жизнь, то утром второго дня, я истерично принялся сооружать в воспаленном мозгу грандиозные планы, связанные с приездом моей дочери.
Первое что я сделал, так это снял со сберегательной книжки довольно крупную сумму денег, дабы позже, в торжественной обстановке презентовать бедному, наполовину осиротевшему чаду (пусть знает, что у нее теперь есть папа). Затем поехал на дачу, где скрупулезно и тщательно прибрался – сгреб и сжег накопившееся мусор, прополол только что взошедшую капусту и даже побелил в саду фруктовые и ягодные дерева. Ведь мало ли что, вдруг ребенок захочет на природу. Так вот, она есть, и полноценно готова к эксплуатации. Потом отправился на рынок, где купил свиной окорок, который придя домой любовно порезал на аккуратные кубики и по маминому рецепту замариновал. Приобрел у живущего по соседству беглого лезгина пару литров домашнего вина и килограмм сулугуни. Родителей предупреждать раньше времени посчитал не нужным, дабы не волновать стариков. А вообще, целый день напролет думал о дочери. Гадал, какая же она все-таки получилась, похожа ли на меня, какой у нее характер. Любопытство раздирало. Мало того, всё неожиданно всплывшее напитало меня неиссякаемой энергией, встряхнуло скукоженное сознание и прежде всего тем и потому, что изначально безжизненное, априори лишенное чувств и благородных порывов месиво взаимоотношений и перипетий, вдруг спустя целую вечность ожило, захлюпало, заставив вяло работающий миокард вздрогнуть и затрепетать. А ведь я, именно я приложил к этому … руку. Ну, или не руку… Я, как не крути, тот самый нерадивый поваренок на пароходике жизни, инфантильно заваривший и не доваривший, а главное, не расхлебавший эту, тогда еще безвкусную, постную кашку. А ведь она дозрела, приправилась специями от самого Существования и теперь кажется аппетитной. Невольно вспомнил Антонину Александровну и Леночку, именуемой в письме Еленой Александровной… Неужели они имели место в мой жизни? Со всеми своими бесконечными рыжестями, тощастями, раскосостями, умностями и глупостями…
Ближе к вечеру, тот самый костер стал полыхать вовсю, растапливая без остатка все закаменелые льдинки, да так, что вскоре слезы хлынули из меня непрерывающимися потоками. Прохныкал всю ночь, вспоминая и временами проклиная всю свою никчемную жизнь, но, несмотря на это как-то уснул, и утро все ж таки сжалилось надо мной, одарив новыми силами и необходимой бодростью духа. Ведь через пару часов должна была приехать моя маленькая, единственная Ниночка.
Будучи еще дома, за два часа до прибытия поезда, с превеликим трудом, сопровождавшимся треском швов и болью в паху, кое-как влез в свой, оставшийся еще со времен второй женитьбы итальянский костюм, цвета беж. Обулся в новые, купленные на весенней распродаже, довольно приличные чешские туфли. Оказалось, вот для чего они пылились, в окружении нафталина и нюхательного табака… Хотел даже повязать галстук, но понял, что так и не научился за всю свою жизнь этой мужской премудрости. Пару раз брызнул на пиджак каким-то древним, застоявшимся и настоявшимся на самом себе одеколоном с выцветшей этикеткой и таким вот душистым и воодушевленным отправился на вокзал.
Время бежало вприпрыжку. Волнение нарастало, руки потели и даже тряслись. За те считанные утренние часы, проведенные дома, я незаметно для себя самого выпил чашек пять крепкого кофе и выкурил почти пачку сигарет. Уже будучи в пути, осознав, что дальше в таком оцепенении и задымлении я находиться не в силах, купил четвертушку коньяка и осушив ее на одинокой лавочке привокзального сквера, теперь уже в относительном душевном равновесии взошел на перрон.
Ожидающих московский поезд было предостаточно. Складывалось впечатление, что прибытие утреннего московского экспресса в наш забытый Богом городок, на моих глазах превращается в единственно значимое событие сегодняшнего дня. Многие встречающие сжимали в ладонях разноцветные букеты, преимущественно состоящие из бледно-розовых гладиолусов; иные озабоченно озирались по сторонам и размашисто жестикулируя, громко переговаривались между собой. Под давлением всей этой, заполняющей привокзальное пространство суеты, а так же не отпускающего действия коньяка, я поддался стадному инстинкту и купил у дородной продавщицы, своими габаритами перекрывающей размеры цветочного лотка, пять темно-красных гвоздик. Вдруг так положено, подумал я с улыбкой. Затем зачем-то боязливо понюхал их и, убедившись, что они не имеют живого запаха, отчего-то успокоился.
Время тикало и постепенно стрелка привокзальных часов подползала к заветной точке, но тут диспетчер – обладатель не шибко приятного, с легкой сипотцой женского контральто, объявил, что всеми ожидаемый экспресс задерживается на целых двадцать пять минут. Толпа встречающих по окончании объявления дружно выдохнула пар нетерпения и, перестав суетиться, так же дружно притихла. Выдохнул и притих я. И в одно мгновение мне стало как-то все равно. Равнодушие, адресованное предстоящей встрече, неизвестно откуда, а может быть переданное тем самым сиплым голоском диспетчера, невидимыми бациллами начало проникать в мое сознание и разъедать его изнутри. На кой мне всё это надо, подумал я, прикуривая сигарету у явно несовершеннолетнего парнишки. Ведь жил же я как-то до всего этого. Прекрасно жил – не тужил. Пускай серо, скучно, плевать, зато невероятно спокойно. Ни о ком не думал, не беспокоился, никого не ждал и в этой привычной бесцветной инертности частенько отыскивал мутноглазые огоньки своего тихого, персонального счастья. Я взглянул на пустующее железнодорожное полотно и зло усмехнулся. Вот сейчас придет поезд, она выйдет из вагона, натужено улыбнется, пустит слезу; может даже обнимет, облобызает папку; превозмогая себя, облобызает; чмокнет, через не хочу. Потом будем помалкивать минут десять, а то и все двадцать, не зная какую бессмыслицу выбрать предметом беседы. Затем потащимся ко мне, выпьем… Рванем на дачу. Подышим озоном. Опять выпьем. И упорно будем делать вид, особенно я, что эта встреча такая необходимая, судьбоносная и неизбежная. Вспомним Антонину Александровну, Леночку. И будут они в нашем разговоре выглядеть такими правильными, взрослыми и даже мудрыми. Мертвые ведь всегда выглядят мудрее живых. Но, что самое удивительное и возмутительное, будут они таковыми выглядеть не по своей воле! А мы – не такие значимые и не такие светлые, будем обязаны их теперь помнить и чтить. А за что их чтить-то? За то, что когда-то давным-давно они по малодушию приручили к себе одного озабоченного кретина и одна из них, видимо не по-детски польщенная его вниманием, даже родила от него. Ну да, родила, а вторая вовремя подсуетилась и вырастила, дабы наполнить свою оставшуюся жизнь смыслом. Такое вот, с позволения сказать, разделение семейных обязанностей. Как же славно, черт возьми и взаимо-необременительно, не правда ли?! Только я-то, здесь, причем? В чем моя персональная заслуга? И за что, ответьте мне люди добрые, она меня любить-то теперь собирается? За то, что я за двадцать лет ни разу не вспомнил вспомнить о ней? За это?!