— Жив… — услышали мы слабый голос, принадлежать он мог только патриарху. — Жив покуда… Но зовёт меня Господь… Слышу глас трубный…
Патриарх повернул к нам лицо, оно немного ожило, но всё равно смотреть на него было жутковато. Как будто и в самом деле покойник с тобой говорит.
— Ты это, Михаил, — обратился прямо ко мне патриарх. — Почти слеп я уже, но иного такого богатыря нет в Святой Руси. — Голос его окреп, более не напоминая замогильный шёпот. — Сердце моё радуется, что вижу тебя, пускай и мой смертный час. Когда тебя едва Господь не прибрал, я был при тебе, а нынче — ты ко мне пришёл. Дал мне Господь увидеть тебя и возрадоваться.
Видимо, такая долгая тирада исчерпала все силы Гермогена. Он снова уставился в потолок, и только по едва заметному движению груди под рясой можно было понять, что патриарх ещё дышит.
— Ступай теперь, Михаил, — произнёс он, наконец. — Мне с Авраамием перемолвиться надобно. Но прежде подойди, Михаил, опустись на колени, дай благословлю тебя на дело великое и ношу неподъёмную. Такую, что только с тяжестью Креста сравнить и можно.
Я смиренно опустился на колени перед койкой патриарха и он осенил меня крестным знамением. Тонкие губы его шептали какие-то слова, но прислушиваться я не стал. Захотел бы, патриарх произнёс их так, чтоб я услышал.
Выйдя из кельи Гермогена, я собственно и наткнулся на двух монахов, в ком сразу признал своих дядюшек, свергнутого царя Василия с братом его Дмитрием. Они уже наседали на Пожарского, однако как только я вышел из кельи патриарха, тут же переключились на меня.
— Вызволяй нас, Миша, — первым заговорил Дмитрий. — Уж расстарайся для родичей — не чужие ведь люди мы.
— Нету у монахов роду, — ответил я. — Потому как с Господом вы теперь вместе, а не с кровными родичами.
— Против закона постригли меня, — ответил на это Василий, — потому не монах я, но царь московский. Законный царь. Ты, Михаил, Москву освободил, свеев погнал, за то тебе честь и хвала великая. Теперь же вели поскорее нас обоих вывести отсюда, мне государство поправлять надобно, а не в монастыре пребывать. Я покуда сидел тут в келье много всего передумал и знаю, как оно лучше царствовать далее.
— Нацарствовался ты уже, дядюшка, — жёстко ответил ему я. — Ополчение собирать пришлось, чтобы разобраться с царствованием твоим. Так что послушай меня, брат Василий, ежели дорога тебе жизнь твоя, да и тебе тоже, брат Дмитрий, так сидите в монастыре тихо, как мыши под веником. Потому как ежели вспомнят о вас обоих, только хуже будет. Да почаще вспоминайте схимника Стефана, — имя это всплыло само собой, а за ним потянулся след — мирское имя того самого схимника Симеон Бекбулатович, недолго бывший великим князем всея Руси по прихоти Грозного царя, — и как бы вам в Кирилло-Белозёрской обители, а то и вовсе на Соловках не оказаться.
— Забываешься, Миша, — попытался говорить со мной в прежнем тоне Дмитрий. — Помни, кто тебя вырастил, кто на коня посадил, кто вознёс превыше других.
— Помню я и то, кто меня отравил на пиру, — заявил я, — кто после победы над Жигимонтом Польским в Литву услал, кто жену мою на сносях пребывающую похитить велел. Много чего помню я, брат Дмитрий, и лучше бы тебе мне о том не напоминать.
Я демонстративно отвернулся от свергнутого царя с его братом и обратился к князю Пожарскому.
— Вели взять сильный отряд верных детей боярских, — сказал ему я, — пускай сопроводят брата Василия с братом Дмитрием в Соловецкий монастырь. А там передадут отцу игумену, чтобы посадили их поближе к схимнику Стефану, бывшему царю Симеону, дабы гордыню смирили и помнили, чем деяния их обернуться могут.
Память князя Скопина подкинула мне ещё один интересный факт, того самого Симеона Бекбулатовича, ещё не постриженного в монахи, а пока ещё только лишённого удела и сидевшего в ссылке у себя в вотчине, ослепили по приказу Бориса Годунова.[1]
Кажется, слова мои произвели на обоих монахов сильное впечатление. Как мне кажется, и свергнутый царь, и особенно брат его, считали меня едва ли не неразумным дитятей, которым оба могут вертеть как хотят. И тут оказалось, что дитятя, который уж точно для них расстарался и свеев из Кремля выгнал, да ещё и побил их крепко, конечно же, за-ради того только, чтобы вернуть Василию московский трон, вовсе не собирается снова становиться на их сторону и следовать всем приказам, как делал это всего пару лет назад. Слишком уж многое изменилось с тех пор, и быть послушным орудием в руках этих двух человек я точно больше не собирался.
Поэтому они сейчас глядели на меня глазами родителей, внезапно осознавших, что их сын уже достаточно взрослый человек, чтобы самому принимать решения, не спрашивая никого, а просто поставив их в известность. Ну а мне и в известность ставить не пришлось, просто велел отправить обоих куда подальше, наверное, тем самым жизнь им спас. И близко не помню, как сложилась судьба обоих в той версии истории, которая была моим прошлым, но вряд ли история обоих, да и князя Пуговки тоже, закончилась хорошо.[2]
Вряд ли я мог так уж вольно управляться с монахами, однако в этом деле я рассчитывал на помощь отца Авраамия. Его вес после беседы с патриархом Гермогеном с глазу на глаз уж точно должен сильно возрасти и он сумеет надавить на здешнего игумена, чтобы отдал двух довольно опасных монахов. А уж на Соловках разберутся как с ними быть.
[1] Никоновская летопись говорит: «Враг вложи Борису в сердце и от него (Симеона) быти ужасу… и повеле его ослепити». Однако так ли это было на самом деле, неизвестно
[2] Постриженные в монахи царя Василий Шуйский и брат его Дмитрий вместе третьим братом Иваном-Пуговкой, были вывезены Жолкевским из Москвы сперва в Смоленск, а оттуда в Варшаву, где Василий с Дмитрием умерли. Князь Иван же служил Романовым, был боярином и даже управлял Московским судным приказом
* * *
Следующей проблемой для Земского собора, пускай он только ещё начинал собираться, и Совет всея земли рассылал грамоты по всем городам, созывая людей на него, был третий вор. Мне совсем не хотелось, чтобы его представители на соборе мутили воду, ведь даже им легко будет найти сторонников «царя Дмитрия». Уж они-то сразу начнут кричать, что никакого собора не надобно, царь и так есть, ему лишь прибыть в Кремль надо да сесть на престол. Всего-то делов — и нечего весь этого огород с Земским собором городить.
Поделать с этим вроде ничего и нельзя, пускай на третьем уже по счёту самозванце клейма ставить некуда, да только для многих, вроде того же Заруцкого или псковского воеводы Хованского, он единственный шанс избежать не то что опалы, но мучительной смерти. Уж за воровскую службу не пощадят даже такого человека как Хованский, скорее даже наоборот, придадут его страшной смерти другим в назидание, сделав козлом отпущения в чистом виде. Поэтому они будут держаться за «казацкого царя» крепко, и не выпустят его из рук, сжав пальцы мёртвой хваткой. Вот эту-то хватку я и хотел разжать, для чего мне очень пригодился один старый знакомец, как нельзя лучше подходящий для такого рода дел.
Граню Бутурлина держали в железах, как я и велел, но конечно не в тяжких, без ножных кандалов, да и на руках они были скорее номинальными. Бежать ему всё равно уже некуда, всюду так отметился, что, наверное, лишь у нас его судить станут перед тем как повесить или же на кол посадить, кто другой так церемониться с ним не станет. Его привезли ко мне в московское имение ночью, чтобы никто лишний о визите не знал. Из поруба, где сидел Бутурлин, его доставал верный Зенбулатов, взяв с собой лишь нескольких преданных мне дворян. Они привезли Бутурлина разве что без мешка на голове, хотя может и сняли его уже у меня в имении, а по Москве вполне могли и в мешке везти.
— Долго мне с тобой разговоры разговаривать недосуг, — заявил я с порога Гране, — и скажу сразу, коли хочешь жить, соглашайся на всё, что предложу тебе. Без условий и сразу. Откажешься, вернёшься в поруб суда ждать, а каков приговор будет, думаю, и сам знаешь.