Однако в обед, когда наши табунки дремали в прохладе придорожных ёлок, мы с Васькой сходились на бугре. Третьим из начальства был Пинок, важный Васькин пёс с человеческим лицом. Всегда держался он справа от Васьки. Был его правой рукой.
Козы были по одну сторону бугра, козлята по другую. Они не видели друг друга, зато мы с Васькой видели и тех и других. У хорошего пастуха четыре глаза! И если уж они паче чаяния кинутся на сближение, им другого пути нет, как только через наши трупы.
Но разве мы допустим их воссоединения?
И вот однажды в один из таких обеденных перерывов – было это в воскресенье тринадцатого июля 1952 года – мы сошлись. Запив полбуханки чёрного хлеба литром кипячёного молока из зеленой бутыли, посоловелый Васька – а было так парко, что, казалось, плавились мозги, – разморенно вставил себе на десерт в угол губ папироску. С небрежным великодушием подал и мне.
Я в страхе попятился, спрятал руки за спину.
– Ты чего? – удивился Васька. – Кто от царского угощенья отпрыгивает по воскресеньям?
– Я не к-кур-рю… – промямлил я оправдательно.
– А! – присвистнул Васька. – Вон оно что! Мамкин сосунчик! Долго ж тебя с грудного довольства не спихивают. Сколько тебе?
– Тринадцать.
Васька лениво мазнул меня пальцем по губам. Брезгливо осмотрел подушечку пальца. Вытер о штаны.
– Мда-а… Молочко ещё не обсохло. Мажется, – трагически констатировал он. – Несчастный сосунчик!
Это меня добило.
Я молча, с вызовом кинул ему раскрытую руку.
Он так же молча и державно вложил в неё «ракетину».
– Хвалю Серка за обычай. Хоть не везёт, дак ржёт! – надвое сказал Васька.
Что он хочел этим сказать? Что я, дав вспышку, так и не закурю? Я закурил. Судорожно затянулся во всю ивановскую. Проглотил. И дым из меня повалил не только из глаз и ушей, но и изо всех прочих щелей. Я закашлялся со слезами. Во рту задрало, точно шваброй.
– Начало полдела скачало! Всё путём! – торжественно объявил Васька. И мягко, певуче вразумил: – Всякое ученье горько, да плоды его сладки…
– Когда же будет сладко? – сквозь слёзы допытывался я.
– Попозжей, милок, попозжей, – отечески нежно зажурчал его голос. – Не торопи лошадок… Надо когда-то и начинать… А то ты и так сильно припоздал. У меня вон куревой стаж ого-го какой! Я, говорила покойница мать, пошёл смоктать табачную соску ещё в пелёнках. Раз с козьей ножкой уснул. Пелёнки дали огня. Народ еле спас… Кто б им тепере и пас коз?… А вызывали, – Васька энергично ткнул пальцем в небо, – пожарку из самого из района! Жалко… С пелёнками успел сгореть весь дом, а за компанию и два соседних.
Его героическое прошлое набавило мне цены в моих собственных глазах.
Я угорело зачадил, как весь паровозный парк страны, сведённый воедино.
– Это несмываемый позор, – в нежном распале корил Васька, любя меня с каждой минутой, похоже, всё круче, всё шальней. – В тринадцать не курить! Когда ж мужчиной будем становиться? А? В полста? Иль когда вперёд лаптями понесут? И вообще, – мечтательно произнёс он, эффектно отставив в сторону руку с папиросой, – человек с папиросиной – уважаемый человек! Кум королю, государь – дядя!… Человека с папироской даже сам комар уважает. Не нападает. За своего держит! Так что кури! Можь, с куренья веснушки сойдут да нос перестанет лупиться иль рыжины в волосе посбавится… Можь, ещё и подправишься… А то дохлый, как жадность. Вида никакого, так хоть дыми. Пускай от тебя «Ракетой» воняет да мужиком! – благословил он.
А я тем временем уже не мог остановиться. Я прикуривал папиросу от папиросы.
Васька в изумлении приоткрыл рот, уставился на меня не мигая.
– Иль ты ешь их без хлеба? – наконец пробубнил он.
Он не знал, то ли радоваться, то ли печалиться этаковской моей прыти.
На… – ой папиросе у меня закружилась голова.
На… – ой я упал в обморок.
Васька отхлестал меня по щекам. Я очнулся и – попросил курева.
– Хвалю барбоса за хватку! – ударил в землю он шапкой. – Курнуть не курнуть, так чтобы уж рога в землю!
До смерточки тянуло курить.
Едва отдохнул от одной папиросы, наваливался на новую. Мой взвихрённый энтузиазм всполошил Ваську.
– Однако, погляжу, лихой ты работничек из миски ложкой, особо ежли миска чужая… По стольку за раз не таскай в себя дыму. Не унесло бы в небонько! Держи меру. А то отдам, где козам рога правят.
Не знаю, чем бы кончился тот первый перекур, не поднимись козы. Пора было разбегаться.
– Ну… Чем даром сидеть, лучше попусту ходить. – Васька усмехнулся, сунул мне пачку «Ракеты». – Получай первый аванец. Ребятишкам на молочишко, старику на табачишко!
Пачки мне не хватило не то что до следующего обеда – её в час не стало.
На другой день Васёня дал ещё.
– Бери да помни: рука руку моет, обе хотят белы быть. Ежли что, подсобляй мне тож чем спонадобится.
Я быстро кивнул.
Каждый день в обед Васёня вручал мне новую пачку.
Так длилось ровно месяц. И любовь – рассохлась.
Я прирученно подлетел к Васёне с загодя раскрытой лодочкой ладошкой за божьей милостынькой. Васёня хлопнул по вытянутой руке моей. Кривясь, откинул её в сторону и лениво посветил кукишем.
– На` тебе, Тольчик, дулю из Мартынова сада да забудь меня. Разоритель! Всё! Песец тебе!… Испытательный месячину выдержал на молодца. Чё ещё?… С ноне ссаживаю со своего дыма… Самому нечего вон соснуть. Да и… Я не помесь негра с мотоциклом. Под какой интерес таскай я всякому сонному и встречному? Кто ты мне? Ну? – Он опало махнул рукой. – Так, девятой курице десятое яйцо… Я главно сделал. Наставил на истинный мужеский путь. Мужика в тебе разбудил… Разгон дал. Так ты и катись. Добывай курево сам. Невелик козел – рога большие…
Этот его выбрык выбил меня из рассудка.
– Василёк, не на что покупать… – разбито прошептал я.
– А мне какая печаль, что у тебя тонкий карман? Шевели мозгой… Не замоча рук, не умоешься…
Стрелять бычки у знакомых я боялся. Ещё дойдёт до матери… Стыда, стыда… К заезжим незнакомцам подходить не решался. Да и откуда было особо взяться незнакомцам в нашей горной глушинке?
Не получив от Василия новой пачки, я в знак вызова – перед гибелью козы бодаются! – двинул зачем-то козлят в обед домой, в наш посёлочек в три каменных недоскрёба.
Уже посреди посёлка мне встретилась мама.
Бежала к магазинщику Сандро за хлебом.
Я навязал ей козлят, а сам бросился в лавку.
Радость затопила душу. В первый раз сам куплю! Накурюсь на тыщу лет вперёд! Про запас!
На бегу – в ту пору я всегда бегал, не мог ходить спокойным шагом – сделал козу замытой дождями старой записке на двери «Пашол пакушать сацыви в сасетки. Жды. Нэ шюми. Сандро.» – и ветром влетел в лавку.
Денег тика в тику. На буханку хлеба да на полную пачку «Ракеты»!
Сандро курил.
Заслышал о «Ракете» – жертвенно свёл руки на груди. Из правой руки у него бело свисал, едва не втыкался в прилавок, длинный, тонкий, съеденный хлебом нож, похожий на шашку. Этим ножом Сандро резал хлеб, который продавал.
– Вах! Вах!.. – сломленно изумился Сандро и забыл про папиросу в углу губ. – Ра амбавиа, чемо мшвениеро?[61] Ти, – он без силы наставил на меня нож, – хочу кури`?… Кацо, ти слаби… Муха чихай – ти падай!.. Хо, хо![62] Тбе кури не можно… От кури серсе боли-и, – опало поднёс руку с ножом к сердцу. – Почка боли-и, – болезненно погладил бок, – тави[63] боли-и, – обхватил голову, постонал. – Любофа… дэвочка нэ хачу… Нэ нада блызко…
Сандро жадно соснул и, завесившись плотно дымом, уныло бубнил:
– И рак куши, куши тбе всё… Скушит, спасиб скажэт, а ти спасиб ужэ нэ слишишь, пошла на Мелекедур…[64]
Он потыкал, нервно, коротко, ножом вверх, покойницки сложил руки на груди: