Он заулыбался, закивал торопливо, мелко и глазки его, маленькие, маслянистые, забегали.
— Так то ж кавалеристы… — зашептал он заговорщицки, кивая в небо, где уже скрылись мои друзья. — Народ лихой, лютый и наглый… Летают, понимаешь, воздух сотрясают, дерутся за непонятное что-то. Сегодня они здесь, завтра там. А от них, кроме пыли да зуботычин, и ждать нечего. Заплатят уну, а гонору — на сотню. А по вам сразу видно — нашенский. Основательный. Свойский. Мы, конечно, к войне готовимся, времена нынче суровые…
— И? — я с любопытством наблюдал за этой проституцией духа, за тем, как ловко, словно уж, извивается его когнитивная активность в поисках выгоды.
— Запасы делаем, стало быть… — он понизил голос до шепота, оглядываясь по сторонам, не подслушивают ли доски. — Припрятываем кое-что от лихого глаза. Сами понимаете, придут, ограбят, и имени не спросят.
— Это правильно, — похвалил я без тени улыбки. — Запасливость — добродетель мещанина.
— Во-во! — обрадовался он поддержке. — А для Восходящего, для защитника нашего, который этих наглых плантаторов, кровопийц эдаких, в чувство приводит, уж чего-нибудь да сыщем. Для вас и погребок открыть не жалко. Вы ж теперь власть. Вы ж теперь закон.
Эта метаморфоза была столь отвратительна и одновременно естественна, что я даже испытал нечто вроде восхищения. Настолько всё плохо, что даже хорошо. Маленький человек всегда ищет, к чьему сапогу прильнуть, чтобы не раздавили. И сейчас самым большим сапогом в округе был я… Ну и да, мой имп.
Я усмехнулся — криво, одними губами. Полез в карман, нащупал холодный металл. Достал уну — плату за аренду кружек, которыми мы пользовались, и с силой, так, что побелели костяшки пальцев, вдавил её в рассохшуюся столешницу. Доски жалобно, протяжно скрипнули, принимая плату. Монета вошла в дерево, как в масло, оставив глубокую вмятину.
— В другой раз, — сказал я веско, поднимаясь со скамьи. Моя тень упала на трактирщика, и он невольно отшатнулся. — После победы. Если она будет, эта победа. И если ты, душа моя, сохранишь свою ветчину до того светлого дня.
— Так вы ж обороните нас?…
— А если нет — урги нагрянут. Сожрут и ветчину, и… — я ушёл недоговорив.
А внутри общего душного зала кантины уже гудели. Страх прошёл, уступив место привычному пьяному угару. Смех, пьяные голоса, звон битой посуды, чья-то разухабистая песня. Люди пили, ели, спорили и жили, совершенно не ведая и, главное, не желая ведать, что где-то там, в недосягаемых высях, Император, возможно, жив и томится в плену. Что его дочь Магда Стерн собирает сторонников. Люди не догадывались, что их привычный мир трещит по швам, как старый мешок, и нитки уже лопаются. Для них ровным счётом ничего не изменилось. Игг-Древо начало светить, Игг-Древо перестало светить, а в кружке плещется карза. И так древодень за древоднём. Блаженное неведение скота, идущего на бойню.
Я вышел из-под навеса прямо под дождь. Холодные струи ударили в лицо, смывая липкое ощущение от разговора с трактирщиком. Я прогнал тяжёлые мысли, как назойливых мух, и молча пошёл к своему импу. Громада машины стояла неподвижно, ожидая меня. Впереди был город. Стена. Работа. Долг, от которого нельзя уклониться.
Обратная дорога запомнилась лишь шумом дождя и мерным гудением реактора. Я слился с машиной, став её мозгом, её нервом, её волей. Мы шагали по раскисшей дороге, оставляя за собой глубокие воронки следов, наполнявшиеся мутной водой.
А через день, когда серое утро едва коснулось шпилей Манаана, боевой мех уже стоял у городских ворот. Гарнизонная жизнь, расхлябанная и ленивая в мирное время, столкнулась с железной дисциплиной, воплощённой в металле. Часовой, молодой парень с расстёгнутым воротником, имел неосторожность выйти на пост в неподобающем виде, полагая, что в такую рань начальство спит.
Но я/мы среагировали мгновенно. Внешние динамики, настроенные на максимальную мощность, рявкнули так, что эхо, отразившись от каменной кладки стен, ударило по перепонкам, заставляя птах взмыть в небо в панике, а штукатурку сыпаться с карнизов. Это был не голос человека, а глас оскорблённого устава:
— ГДЕ ТВОЙ ГОЛОВНОЙ УБОР, ОСТОЛОП⁈ — гремело над площадью, и в этом грохоте слышался лязг затворов и свист шпицрутенов. — НА ЧТО ТЫ КОКАРДУ ВЕШАТЬ БУДЕШЬ, МАБЛАНИЙ СЫН⁈ НА ЛОБ СЕБЕ ПРИКЛЕИШЬ⁈ СОВЕРШЕННО НЕВОЕННЫЙ ВИД… ПОЗОР! ГАУПТВАХТА ПО ТЕБЕ ПЛАЧЕТ, МЕРЗАВЕЦ!
Ополченец, оглушённый, прижатый звуковой волной к будке, лишь судорожно хватал ртом воздух, пытаясь найти упавшую фуражку, пока мой механический цербер продолжал отчитывать его с педантичностью штаб-сержанта Легиона. В этом было что-то комическое и одновременно жуткое — машина, требующая соблюдения формы одежды в преддверии локального конца света. Имп наслаждался своей ролью, фиксируя каждое нарушение, каждую незастёгнутую пуговицу.
После того как ворота открыли я всё же загнал меха в ангар, когда уже древодень полностью вошёл в свои права. Тяжёлые ворота сомкнулись за спиной, отрезая уличный шум. Здесь пахло смазкой. Покинув тесный, пропахший потом кокпит, я спустился по лесенке на бетонный пол. Ноги гудели, спина затекла.
Вздохнув, я стянул перчатки и бросил их на верстак. Магия власти осталась там, за броней. Здесь я был просто человеком, которому не помешало бы отдохнуть, но времени не было.
Относительно ровный пол ангара представлял собой зрелище, способное порадовать глаз любого педанта. Здесь, выстроившись в безупречные геометрические ряды, покоились заготовки. Сотни одинаковых, холодных на вид болванок — тяжёлых металлических чушек, принесённых главным инженером и его подручными ещё до моего возвращения. Работа была сделана добротно, я бы даже сказал, с аккуратностью и без свойственного местным умельцам халтурного блеска и ненужной суеты. Каждая болванка лежала точно на своём месте. Это был лишь материал, глина, из которой мне предстояло вылепить нечто куда более зловещее и совершенное.
Я остановился перед этим металлическим строем, заложив руки за спину. В тишине ангара слышалось лишь моё собственное дыхание. Окинул всё это обширное добро хозяйским взглядом и открыл Скрижаль. Рунный Круг всплыл в воздухе — сложная многослойная структура, сотканная из света и информации.
Мой взгляд безошибочно вычленил в этом хитросплетении знакомый глиф.
Руна Материя.
Серебро.
— Двадцать четыре капли Звёздной Крови.
446
Дороговато. Весьма дороговато для одной манипуляции. Жаба, живущая в душе каждого, кто вынужден считать ресурсы, квакнула и недовольно заворочалась в груди. Однако трата была оправданна. Скупость в вопросах войны обычно оплачивается дырками в собственной шкуре, а этот вид валюты я ценил куда выше любого количества капель Звёздной Крови.
Мир на мгновение дрогнул. Звёздная Кровь уходила тихо, деловито, словно вода в песок.
Воздух над рядами металлических болванок пошёл едва заметной рябью, искажая перспективу. Казалось, пространство само по себе стало плотнее, насыщеннее. В этот момент законы физики, привычные и незыблемые, отступили, уступая место прямой воле. Моей воле.
Твёрдость перестала быть константой. Металл утратил чёткую структуру и потёк. Потёк, как густая вязкая масса, как воск под пальцами скульптора, реагируя на мой ментальный приказ.
Зрелище было завораживающим и, если вдуматься, глубоко противоестественным. Поверхность заготовок зашевелилась, пошла волнами, словно под стальной кожей проснулись и заиграли медленные, тяжёлые мышцы неведомого чудовища. Гладкие цилиндры начали менять очертания, вытягиваясь, заостряясь, обретая хищную аэродинамическую форму.
Я протянул руку, пальцы слегка подрагивали от напряжения. Я не касался металла физически, но чувствовал его так же ясно, как если бы мял его в ладонях.
Внутри каждой заготовки происходила сложнейшая метаморфоза, невидимая глазу, но отчётливо ощущаемая разумом. Монолитная структура распадалась и собиралась вновь. Внутренние каналы для подачи топлива прорастали сквозь толщу стали, словно кровеносные сосуды в эмбрионе. Усиливались перегородки, формировались камеры сгорания, возникали посадочные места под боевые блоки и сложнейшую электронику. Там, где секунду назад был грубый, примитивный кусок железа, рождалась сложная, многослойная геометрия смерти.