Утром Мадлен — имя её звучало красиво даже когда человек ещё не проснулся, — заявила, что им непременно нужно сфотографироваться вместе. Лёха, будучи чужд всяких лётных предрассудков и прочих суеверий, просто согласился и даже неожиданно для себя добавил:
— Я тоже так думаю. И лучше сразу несколько раз. Вопрос в одежде или без?
Мадлен прищурилась, оценивающе, как человек, который только что получил разрешение на эксперимент:
— Мне не страшны оба варианта. Я навела порядок там, где он мешает этой твоей — как её — «авиадинамике». Как я тебе больше нравлюсь?
— Думаю, я пойду на компромисс. — Он подумал секунду, ровно одну, словно художник прикидывающий композицию, и кивнул, — Хочу, чтобы ты была в резиновых сапогах и белых перчатках. И обязательно шляпка с вуалью, иначе будет смотреться ужасно вульгарно.
Тут стоит сделать маленькое лирическое отступление, чтобы стало понятно, откуда в лётной столовой взялось это фантастическое слово. Всё началось с глупости. Лёха, дурачась, укатал одну из столовых барышень и, смеясь, дунул прямо в лишнюю растительность подмышки девушки, закинувшей руку за голову, заметив, что это мешает аэродинамике. Фраза оказалась на удивление живучей, превратившись в «авиадинамику». С открытыми платьями и летним настроением она быстро превратилась в негласную инструкцию, заметно приблизив местных дам к стандартам будущего века.
Правда, у прогресса нашлись границы. Опасная бритва, приблизившись слишком близко к стратегически важной зоне бикини, встретила решительное и возмущённое сопротивление. Там модернизация была объявлена нежелательной, вредной и отложенной на неопределённый срок.
Мадлен рассмеялась и, ни капли не удивившись, ответила:
— Хорошо. А ты тогда будешь в своих ужасных берцах, чёрной маске и в лётном шлеме, а потом я повяжу тебе бантик, сам догадаешься куда!
Лёха заржал, решив, что утро началось конечно неправильно, но весьма перспективно и многообещающе.
10 мая 1940. Аэродром около города Сюипп, эскадрилья «Ла Файет», Франция.
Он шёл третьим в звене — в общем-то почти по собственному желанию, и это его устраивало. После месяцев, когда сперва приходилось болтаться наблюдателем, глядя на войну в Польше словно со стороны, а потом и вовсе числиться адъютантом в Вене, таская бумаги и исполняя чужие приказы, ему хотелось только одного — летать и воевать. Не высматривать с высоты вражеские колонны, скопления пехоты и тягачи с орудиями, не передавать по радио сухие донесения и не стоять у кого-то за спиной, а быть в строю, видеть цель и самому решать, когда нажимать гашетку.
Пока ещё замыкающий, третий в звене пикировщиков, он воспринимал это как возвращение к нормальной войне — такой, какой он её понимал и какой ждал.
Первое, что он увидел, выйдя из пикирования, было пламя и пустота впереди. Один «Юнкерс» уже лежал внизу, горел широко и спокойно, как костёр, которому некуда торопиться. Второго не было вовсе — только в небе ещё висело короткое, ослепительное воспоминание о взрыве, после которого от самолёта остались лишь разлетающиеся обломки, не способные ни лететь, ни воевать, ни оправдываться.
Он заорал в эфир. Кричал на прикрытие, которое ушло выше, увлеклось охотой и забыло, что пикирующие бомбардировщики не любят оставаться одни. Кричал стрелку, чтобы тот смотрел в оба. Сам же делал единственное, что мог — прижимал «Юнкерс» к земле и выжимал из него скорость, которой у этой машины от природы было немного. Самолёт шёл тяжело и неохотно, словно каждый метр приходилось добывать отдельно.
И тут, к счастью, появились они. «Мессеры» вошли в бой резко и вовремя, как люди, которые всё-таки вспомнили, зачем их сюда прислали. Он не стал смотреть вверх — это было лишнее. Просто прижал машину ещё ниже и ушёл, выбирая направление куда-то в сторону границы, лишь бы подальше отсюда, туда, где воздух снова можно было считать союзником.
Хорошо, что весь боезапас ушёл за один заход, мелькнула мысль. С бомбами он бы сейчас не уходил — он бы падал.
Его звали лейтенант Ганс-Ульрих Рудель, но в тот момент это имя не значило ровным счётом ничего. Он уже успел побывать в Польше в роли офицера и наблюдателя, вернуться в Пренцлау и получить Железный крест второй степени — награду, которая плохо заменяла любимое дело. Его просьбы вернуться в пикирующие бомбардировщики отклоняли с вежливой настойчивостью, и с марта сорокового он служил полковым адъютантом в учебных частях — сначала в Вене-Штаммерсдорфе, потом в Крайльсхайме, среди строевых разговоров и аккуратных расписаний.
И вот ему всё-таки разрешили вернуться в «Штуки» и первый же боевой вылет против этих лягушатников закончился такой неожиданной трагедией.
А пока он летел низко над землёй, живой и целый, и думал о том, что иногда судьба сначала забирает всё лишнее — ведомых, уверенность, высоту, — прежде чем оставить человеку самое необходимое. Время.
Май 1940. Аэродром около города Сюипп, эскадрилья «Ла Файет», Франция.
Если Лёха подошёл к своему «Юнкерсу» снизу и почти по оси полёта, то Роже сотворил совсем другой вариант атаки. Лёхе хватило пары секунд — точных, экономных, чтобы разобрать немецкую машину на убедительные запчасти. Роже же заходил под приличным углом, с нетерпением, и гашетку зажал сильнее и дольше, будто хотел высказаться полностью. Видимо, снаряды пушки зацепили оставшиеся на внешней подвеске пятидесятикилограммовые бомбы или попали куда-то ещё в самолете немца — сначала мелькнула короткая вспышка, а затем всё рвануло разом.
«Юнкерс» исчез как самолёт и превратился в огненный шар, из которого в разные стороны полетели крылья, хвост и какие-то обломки, утратившие всякий смысл. Этот пылающий метеор рванул вниз, оставляя за собой кривой дымный след, словно комета, решившая не ждать своей очереди на падение с неба.
Роже ещё не успел толком осознать, что именно он только что сделал, когда сверху и сбоку на них обрушились «мессеры».
Они свалились на них сверху — в своём любимом пикировании, резком и самоуверенном. Если бы бой шёл на высоте, вполне могли бы и сбить, мелькнула у Лёхи трусливая и предательская мысль. Но сейчас его «Девуатин» крутился всего на пятистах метрах, и немцам пришлось выходить из пикирования сильно раньше, чем они привыкли. Атака получилась пологой и растянутой — без внезапного удара и без запаса высоты для второго захода.
Резко переложившись из правого виража в левый, Лёха сломал прицел ведущему пары. Тот дал несколько длинных очередей с дистанции, больше для порядка, чем всерьёз рассчитывая попасть, после чего ушёл в набор высоты с разворотом, прикрывая уцелевший и поспешно удирающий прочь замыкающий «Юнкерс».
Ведомый вышел из пикирования в стороне и раньше и пристроился к ведущему.
Лёха задрал нос и дал пару коротких очередей из пулемётов вслед уходящей вверх паре. Далеко и бесполезно. Его истребитель был медленнее врага, да и высоту набирал явно хуже. Он снова свалил машину в вираж, стараясь выйти туда, где «Юнкерсы» должны были вынырнуть из пикирования, если решатся на ещё один заход.
Рация хрипела и свистела, забивая эфир треском. В неё лезла какая-то невнятная французская речь — обрывки фраз, крики, ругань. С земли вызывали помощь, пытались навести, говорили все разом и никто никого не слышал.
И тут он увидел Роже. Тот крутил отчаянные виражи чуть в стороне, и к нему уже прилипла другая пара «мессеров» прикрытия.
— Роже, справа сзади! Пара у тебя на хвосте! — наплевав на позывные, заорал Лёха в эфир.
Ответ пришёл сразу, резкий, почти весёлый.
— Кокс! Не могу! Зажимают!
Немецкий ведущий, в отличие от первой пары, не стал уходить вверх. Он полез в манёвренный бой, уверенный, что сейчас дожмёт француза на виражах. Ведомый, отстав ловил Роже на выходе из очередной фигуры и пытался стрелять издалека.
— Влево и на меня! Заходи мне в лоб! — заорал Лёха в рацию, перекрикивая хрипы и свист.
Роже резко переложился и пошёл ему навстречу, словно нарочно подставляясь под удар. Немецкий ведущий, не раздумывая, повторил манёвр, сев ему на хвост, уверенный, что сейчас дожмёт — ещё немного, ещё полсекунды, и француз окажется у него в прицеле.