28 марта следующего года писатель решился и написал знаменитое письмо Правительству СССР. «Ныне я уничтожен. Уничтожение это было встречено советской общественностью с полной радостью и названо “достижением”. Скажу коротко: под двумя строчками казенной бумаги погребены – работа в книгохранилищах, моя фантазия <..> Я прошу принять во внимание, что невозможность писать для меня равносильна погребению заживо».
18 апреля Сталин сам позвонил Булгакову по телефону, и между ними состоялся разговор. Слух об этом мгновенно распространился по всей Москве. Сам же писатель был потрясен телефонным звонком Сталина. В мае 1930 года Булгакова зачислили на должность ассистента режиссера во МХАТ.
Интересно, что в романе «Белая гвардия» прообразом семьи Турбиных стала собственная семья Булгакова. Бабушка со стороны матери – Анфиса Ивановна – носила фамилию Турбина. Семья Булгаковых жила на Андреевском спуске, 13 (Турбины – на Алексеевском спуске, 13). Дом, в котором жили Турбины, показан в романе с нежной любовью: «кремовые шторы», «изразцовая печка», «черные часы», «кровать с блестящими шишечками», «бронзовая лампа под абажуром», «лафитные стаканы…» Для Турбиных Дом – это не только предметы интерьера, но еще и культура, внутри которой они выросли. В Доме стоят «лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом…» Врожденное и воспитанное средой, семьей чувство чести отличает героев «Белой гвардии», и писатель часто ставит их перед нравственным выбором. Бежать или сражаться и погибнуть? Каждый из персонажей сам определяет границу между храбростью, трусостью и благоразумием. Булгаков и сам задается вопросом: как оставаться человеком и не потерять себя в ситуации катастрофы и хаоса, когда рушится старый мир и еще непонятно, каким будет мир новый. И каждый из героев «Белой гвардии» по-своему отвечает на вопрос, как оставаться человеком чести. А для Турбиных единственным убежищем и островком покоя в этом сложном мире является их семейный Дом.
В начале 1932 года пьесу вновь вернули в репертуар театра.
И, несмотря на все сложности, возникавшие на пути к зрителю, художественная значимость пьесы от этого не меркла. После шестисотого спектакля К. С. Станиславский направил 6 сентября 1935 года свои поздравления участникам юбилейного спектакля.
До июня 1941 года он с перерывами шел на сцене МХАТа – всего прошло почти тысяча спектаклей.
Но писатель об этом уже не узнал: его не стало 10 марта 1940 года.
По мнению исследователей творчества Михаила Булгакова, главное достоинство романа «Белая гвардия» – в своеобразии и самобытности авторской мысли. Писатель смотрит на происходящие в мире события своими глазами и, обладая беспристрастием мысли, создает присущий только ему творческий почерк и свой мир, который он освещает, и то, что оказалось в этой яркой полосе, запоминается надолго.
В 1968 году спектакль вновь был поставлен во МХАТе.
Первое полное издание «Белой гвардии» в СССР (хоть и с цензурными купюрами) вышло в 1966 году в издательстве «Художественная литература».
Белая гвардия
Роман
Посвящается
Любови Евгеньевне Белозерской
Часть первая
Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло.
– Ну барин, – закричал ямщик, – беда: буран!
«Капитанская дочка»
И судимы были мертвые по написанному в книгах сообразно с делами своими…
1
Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс.
Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь. О, елочный дед наш, сверкающий снегом и счастьем! Мама, светлая королева, где же ты?
Через год после того, как дочь Елена повенчалась с капитаном Сергеем Ивановичем Тальбергом, и в ту неделю, когда старший сын, Алексей Васильевич Турбин, после тяжких походов, службы и бед вернулся на Украину в Город, в родное гнездо, белый гроб с телом матери снесли по крутому Алексеевскому спуску на Подол, в маленькую церковь Николая Доброго, что на Взвозе.
Когда отпевали мать, был май, вишневые деревья и акации наглухо залепили стрельчатые окна. Отец Александр, от печали и смущения спотыкающийся, блестел и искрился у золотеньких огней, и дьякон, лиловый лицом и шеей, весь ковано-золотой до самых носков сапог, скрипящих на ранту, мрачно рокотал слова церковного прощания маме, покидающей своих детей.
Алексей, Елена, Тальберг и Анюта, выросшая в доме Турбиной, и Николка, оглушенный смертью, с вихром, нависшим на правую бровь, стояли у ног старого коричневого святителя Николы. Николкины голубые глаза, посаженные по бокам длинного птичьего носа, смотрели растерянно, убито. Изредка он возводил их на иконостас, на тонущий в полумраке свод алтаря, где возносился печальный и загадочный старик Бог, моргал. За что такая обида? Несправедливость? Зачем понадобилось отнять мать, когда все съехались, когда наступило облегчение?
Улетающий в черное, потрескавшееся небо Бог ответа не давал, а сам Николка еще не знал, что все, что ни происходит, всегда так, как нужно, и только к лучшему.
Отпели, вышли на гулкие плиты паперти и проводили мать через весь громадный город на кладбище, где под черным мраморным крестом давно уже лежал отец. И маму закопали. Эх… эх…
* * *
Много лет до смерти, в доме № 13 по Алексеевскому спуску, изразцовая печка в столовой грела и растила Еленку маленькую, Алексея старшего и совсем крошечного Николку. Как часто читался у пышущей жаром изразцовой площади «Саардамский Плотник», часы играли гавот, и всегда в конце декабря пахло хвоей, и разноцветный парафин горел на зеленых ветвях. В ответ бронзовым, с гавотом, что стоят в спальне матери, а ныне Еленки, били в столовой черные стенные башенным боем. Покупал их отец давно, когда женщины носили смешные, пузырчатые у плеч рукава. Такие рукава исчезли, время мелькнуло, как искра, умер отец-профессор, все выросли, а часы остались прежними и били башенным боем. К ним все так привыкли, что, если бы они пропали как-нибудь чудом со стены, грустно было бы, словно умер родной голос и ничем пустого места не заткнешь. Но часы, по счастью, совершенно бессмертны, бессмертен и Саардамский Плотник, и голландский изразец, как мудрая скала, в самое тяжкое время живительный и жаркий.
Вот этот изразец, и мебель старого красного бархата, и кровати с блестящими шишечками, потертые ковры, пестрые и малиновые, с соколом на руке Алексея Михайловича, с Людовиком XIV, нежащимся на берегу шелкового озера в райском саду, ковры турецкие с чудными завитушками на восточном поле, что мерещились маленькому Николке в бреду скарлатины, бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным старинным шоколадом, с Наташей Ростовой, Капитанской Дочкой, золоченые чашки, серебро, портреты, портьеры, – все семь пыльных и полных комнат, вырастивших молодых Турбиных, все это мать в самое трудное время оставила детям и, уже задыхаясь и слабея, цепляясь за руку Елены плачущей, молвила:
– Дружно… живите.
* * *
Но как жить? Как же жить?
Алексею Васильевичу Турбину, старшему – молодому врачу – двадцать восемь лет. Елене – двадцать четыре. Мужу ее, капитану Тальбергу, – тридцать один, а Николке – семнадцать с половиной. Жизнь-то им как раз перебило на самом рассвете. Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего горы над Днепром. Ну, думается, вот перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.