В наш номер набилось полтора десятка человек, устроившихся на кроватях, стульях или прямо на паласе (французы садятся на пол, русские никогда. Подобная вольность для них совершенно неприемлема, все русские — аристократы).
От выпитого их щеки раскраснелись, языки развязались. Девица пригласила меня сесть на кровать рядом с ней, толкнув локтем соседку, чтобы та подвинулась. Я оценил красоту ее зеленых глаз, но остался стоять. Что-то меня смущало, но что именно? Нечто сбивало мои планы, но ничего удивительного, что в этом бедламе я не сразу заметил, что Володя исчез. Я спросил у девушки, почему он ушел. Она засмеялась, и я тут же покраснел, хотя ее наверняка рассмешила моя непонятливость.
«I hardly speak french*, — извинилась она. — Ты говоришь по-английски?»
Готов и по-английски, если это вернет мне Володю.
Она сообщила, что Володя пошел прогуляться. Прогуляться в полночь, в Ленинграде? Она хихикнула. «Подумаешь, пусть немного проветрится», — ответила девица. Кивнув, я уже собрался от нее ускользнуть, но она удержала меня за кисть. «Я тебя одурачила, — призналась девица. — Володя уже десять минут, как вернулся». Еще посмеиваясь, довольная своим розыгрышем, она, потянув меня за руку, заставила обернуться в сторону утонувшего во мраке угла комнаты. Он сидел в одиночестве на фоне бухты за стеклом, там, где приспущенная штора застила морское небо, утонув в кресле из искусственной кожи с просторными подлокотниками, потому казавшийся маленьким, совсем крохотным. Он выглядел таким хрупким, что я готов был разрыдаться. Притом я сразу понял, какую пользу смогу извлечь из широких подлокотников: я направился к нему и пристроился рядом, усевшись на один из них. Неудобство этой позиции дало мне повод прижаться к нему, закинув руку на спинку кресла, поигрывать его волосами. Я обнимал его, будто невзначай.
Да, определенно, он может многому меня научить, и я наверняка окажусь замечательным учеником. Я ведь неофит.
Я не знал, как завязать беседу, но он заговорил первым: «Рад познакомиться с французским юношей
* Я плохо говорю по-французски, вроде тебя». Я потупился, раздосадованный, что томился понапрасну. (При чем тут Франция в наших переговорах? Да идет она к черту, пусть блистает на каком-нибудь ином поприще... но без меня.) Это же так унизительно — ощущать себя представителем французской молодежи, познакомившимся летом с красивым и образованным юношей, комсомольцем, то есть идеальным гидом. Я испытал, еще не полностью его осознав, самый первый порыв исконной страсти влюбленного: быть единственным; страсти, которая лишь зародившись, уже страдала от собственного бессилия.
Я ответил ему тем же: «Я тоже очень рад познакомиться с русским юношей вроде тебя...», но потом, приблизившись к нему вплотную, чтобы ощутить запах пота и мыла, которыми пропахла его шевелюра, добавил: «Но я рад, что познакомился именно с тобой». Мои губы касались его уха. Он вздернулся, резко откинув затылок. Сквозь вырез его белой рубахи было видно, как по коже пробежали мурашки. Я испугался, что это от гнева, но он всего лишь хотел меня получше разглядеть. Его влажные глаза, в которых плавали странные облачка, сияли; пойди пойми, что сулят эти небеса, где бьются на равных свет и тьма, веселье и жесткость. Какой я дурак. Заподозрил иронию, тогда как он мне просто дал понять, что беззаветно меня любит. Не подобна ли страсть дворняге, настырной, готовой унижаться? Прогони ее, она все равно вернется; даже хромая будет ковылять за вами по пятам на своих трех лапах. Вот сколь настойчива страсть вопреки рассудку.
Володя улыбался, склонив голову и широко распахнув глаза, чтобы не капнула пара слезинок, повисших на его длинных ресницах (я успел заметить, что ресницы у него девичьи), потом, убедившись, что никто нас не подслушивает, шепнул: «Ладно, вот как надо выразиться, так будет точнее: ”Я рад встретить французского юношу с такой прекрасной улыбкой, как у тебя”».
Тайком подкрался Юра: стоял прямо перед нами, насмешливо вскинув брови, пораженный зрелищем, которое мы представляли, теснясь в одном кресле. Он пожал плечами, потом резко отвернулся.
Володя покраснел, вздрогнул всем телом, взъерошил волосы, застегнул рубашку и разгладил брюки на бедрах. Потом громко рассмеялся:
«Хочешь выпить? У нас друзья пьют из одного горлышка».
Он достал из-под кресла огненно-красную бутылку. «Перцовка», — пояснил он, отвинчивая пробку. Страх прошел, теперь его веселье было искренним, словно водка — выход из положения, лучший способ решить замысловатую задачку, условия которой — наши с ним отношения, наши отношения с миром. С первого же глотка я понял, сколь достоверен огненный цвет жидкости: огонь, пробежав по моим губам, языку, обжог пищевод, чтобы потом воспламенить желудок. Володе это показалось забавным, он окликнул своих товарищей по-русски, чтобы те обратили внимание, как я держу удар; они дружно подняли большой палец. Любопытно, что теперь бутылки гуляли по всей комнате, обошлись и без нашей.
«Может быть, стоит им предложить?
— Спокойно! — прикрикнул Володя, осадив меня, как невоспитанного мальчугана. — Она только наша. Я отыскал ее специально для тебя, чтобы тебя порадовать. Это очень, очень хорошая водка».
Зеленоглазая красавица не солгала, но для меня навсегда останется загадкой, в каком притоне, в каких катакомбах, в подземном ли переходе или в самом метро можно ею разжиться летней ночью в Ленинграде.
«Давай еще», — предложил он. Я обжегся меньше, чем раньше. Я закрыл глаза, переживая каждый сантиметр, на который сближались наши тела. Когда его рука снова оказалась на краю подлокотника, легла на мое колено, уже я шепнул: «Давай еще!» Он поспешно отдернул руку. Когда после очередного, более длительного глотка я вернул ему бутылку, он жадно поднес ее к губам, не обтерев горлышко. Тонкий, но и рискованный намек; я распознал рыцарский поцелуй, открытое выражение героической страсти.
Час, а может, и больше, мы просидели в кресле, тесно прижавшись друг к другу, не испытав новых ощущений, кроме этого, смирившего страх, опьянения и чувства телесной близости, нараставшей с каждой секундой. Студенты уже стали поглядывать на часы. Освобождались места на стульях и кроватях. Мы остались сидеть, как сидели. Володя облокотился о мое бедро и откинул голову на мою руку, покоящуюся на спинке кресла. Все притихли. Никому уже не хватало сил изобличить непристойность нашей позы; да
и все были слишком пьяны, чтобы она их смутила. Если уж парни напились, то имеют законное право подремать на плече собутыльника. Обычая спать, привалившись друг к другу, придерживаются как в Советской России, так и в любой другой стране мира.
Володя протянул мне бутылку. Его рот оказался так близко, что я мог разглядеть даже капельки слюны, когда он улыбался или пришептывал. Я разочарованно продемонстрировал ему, что водки осталось на донышке.
«Сколько тебе лет?
— Шестнадцать, уже почти с половиной».
Он покачал головой.
«А мне двадцать шесть. В этом году я заканчиваю институт. Видимо, что-то вроде вашего Политехнического. Полдня я работаю на верфи, а потом иду на курсы.
— В Политехническом обучают французскому?
— Нет, французский — это помимо. Я уже два года изучаю французский на вечерних курсах, с восьми до десяти вечера».
Я улыбнулся: он мне сообщил свой распорядок дня.
«Значит, во Франции правильно считают, что славяне очень способны к языкам?»
Он засмеялся, его зубы были белыми, крепкими, здоровыми, прямо, как с плаката на тему гигиены трудящихся, — я тщетно искал в них какой-нибудь изъян, хотя бы мелочь, пусть крошечный брачок, какую-нибудь щербинку, пломбу.
«Знаешь, мы очень способны к самым разным вещам!»
Я покраснел, он закусил губу. Каштановая шевелюра ниспадала густыми локонами на его длинную шею, где пониже затылка столь чувствительная кожа. Мне так хотелось завладеть его локонами, лелеять их в своих ладонях.
«Ты много работаешь».
Я осекся.