Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Поезд тронулся, я подумал, хотя и весьма отвлеченно (самые отчаянные глупости подчас совершаешь, когда отвлекаешься, охваченный инфантильным куражом), что еще можно с него спрыгнуть, отсутствие лесенок в этом чертовом русском поезде уменьшало риск. Поезд набрал скорость, черные глаза

(но почему же вы, немощные боги, посулившие забвение, допускаете, чтобы человек столь неистово предавался воспоминаниям ?) вдруг вспыхнули, солнце метнуло в них молнию, пробурившую почву меж нами. Поезд устремился вперед.

Сначала было хорошо, стало легче дышать от свежего ветра; мои глаза слезились, но это было уже от скорости, от ветра, это были уже последние слезинки, слезы, выступившие от смеха над мечтойшутницей. Потом я поперхнулся слезами и открыл глаза.

Володя бежал. Он несся по перрону, чуть не задевая плечом вагоны. Два железнодорожника смотрели на него с противоположной платформы, уперев руки в бока, покачивая головой, наверняка считая затею одновременно и дурацкой, и отважной. Володя старался ухватиться за поручень, который с каждой попыткой убегал от него все дальше и дальше. Я вцепился в поручень и, когда свесился наружу, услышал за спиной крик Аксель, но она боялась за кого-то другого, кого по ошибке назвала моим именем. Я протянул Володе руку, я тянулся к нему, как птенец тянется в бездну, чтоб переломать себе крылышки, а он бежал все быстрей, и уже на крайнем пределе, за которым неизбежно паденье, наши пальцы соединились. Стиснутые губы сразу обмякли, он распахнул рот, но не для того, чтобы, запыхавшись, вдохнуть воздуха. Раздался вопль. Наконец-то он вырвался. Так в бессильной ярости вопит в небеса затравленный зверь.

Я верил, что у меня получится, что мне хватит сил, чтобы втащить его в вагон и увезти с собой. Я верил, что моя рука способна творить чудеса, я увлекал его за собой, как был готов тянуть всегда, всю жизнь, пусть бы грохотали поезда, а сверхзвуковые лайнеры пытались расторгнуть наш союз, я увлекал его, как готов был тянуть и дальше, исполненный такой силы, что ничего не замечал, не чувствовал, как выламывается из сустава плечо, как хрустит лопатка. Наконец мне удается втащить его: он запрыгивает в тамбур, я вновь целую его, потом заставляю опуститься на пол. Он произносит: «Я тебя люблю», и опять: «Я тебя люб лю», он расстегивает ремень, а я разрываю тесный воротничок его рубашки; снаружи бушует белая ночь, разыгралась буря, один за другим накатывают валы, а его грудь пахнет точно так же, как ирисы в царскосельских болотах.

Крик замер, погиб, прокатившись по асфальту, постепенно затухая. В миг, когда наши руки соприкоснулись, его тело, утеряв импульс, сложилось пополам, и он рухнул на колени. Лицо было серым, покрытым потом и пылью. Он попытался встать, но будто сообразив, что это уже ничего не изменит, стоит ли он, сидит, лежит — это неважно, его боевой дух уже сломлен, — он вновь опустился на колени, воздев к небесам свои окровавленные руки. Его губы еще что-то бормотали, будто напевая уже не долетавшие до меня прощальные мелодии. Потом я заметил, что его плечи затряслись, как от смеха. Володю рвало, он корчился, разгибаясь между приступами. Последнее, что я увидел, — это лишь два кровавых рубца на его ладонях.

Я был уже далеко, все кончилось.

Тут я услышал те самые слова, которые были скрыты во мне. Они пульсировали в моем желудке, как ниспавшее туда сердце, они говорили: Нитшево, слижи кровь со своих ладоней, осуши слезы, которые теперь струятся в моих венах. Все ерунда, ведь мы так и держимся друг за друга, поскольку души слились навечно. Подумай, Володя, так ли важно, что мы расстались. Все мое бытие ты сжал в своих окровавленных руках. Тебя зовут Le Vol*. Тебя зовут Love". Твое имя — украденная любовь.

Даже сам язык, казалось, испытывал удовольствие, выговаривая обращенные в пустоту, непривычные ему слоги варварского говора. Он наслаждался этим языком, словно бы тот пришелся ему как раз впору, будто открыв для себя свое истинное предназначение.

Может быть, мне стоило выпрыгнуть. Выпасть из поезда, как выпадают из судьбы. Может быть, к этому я и стремился. Поставить победную точку, и все дела. Никаких тебе панических бегств, неопределенностей и организованных заранее путешествий, к чему нас все больше приучает жизнь.

Я рухнул бы невдалеке от него. Вокзальный перрон стал бы нашим брачным ложем. Нищий старик сопровождал бы наш свадебный кортеж, исполняя на расстроенной скрипочке песнь обреченных любовников, гимн во славу отважных диссидентов, которых способна разлучить лишь смерть.

Аксель вцепилась в мой ремень, и я позволил ей меня удержать, водворить в коридор, изящно облицованный деревом. Она спросила: «Так это было, а?», — я ответил, да, это было, оно самое, безусловно, именно это. Она улыбнулась с невероятной нежностью. Ее ласка меня растрогала. Припав к ее груди, я позволил себя баюкать. «Поплачь», — приговаривала она. Тут я осознал, что я мужчина, который никогда уже не зарыдает на женской груди. Все кончено. Поезд может отвезти меня хоть к дьяволу, к тому самому дьяволу-раз— лучнику, который теперь не в силах ни помочь мне, ни навредить: смогу ли я когда-нибудь еще более горько переживать разлуку, чем в этот миг?

* Le Vol (франц.)— во французском языке это существительное, фонетически совпадающее с началом имени русского героя, означает одновременно и полет, и кражу.

** Love — любовь (англ.).

Для меня все было кончено. Завершился вокзальный роман, красивый фильм с прощальными поцелуями на фоне мерцающего заката. Увы, лента уже прокручена, значит, поставлена точка. В Ленинграде, бледным июльским вечером.

Жизнь может закончиться и в шестнадцать лет.

Для некоторых даже и намного раньше. Человек продолжает физическое существование, но его жизненные силы уже иссякли, он потерял способность скорбеть и веселиться. Равно, как и кричать во всю глотку.

В свои шестнадцать лет я был лишен будущего: то, что не осуществилось, уже никогда не осуществится. Володю у меня украли, и вернуть его когда-либо было несбыточной надеждой.

Но у памяти ничего не украдешь.

Я писал Володе почти два года. Писал по-французски, но конверт надписывал с таким же тщанием, как гравер корпит над своими идеограммами, одну за другой выводил кириллицей его фамилию и адрес общежития. Сначала я думал, что почтальоны по каким-то неведомым соображениям выбрасывали мои письма. Потом, долгие недели, подозревал, что их перехватили советские карательные органы, — скажем, какой-нибудь цензор или просто комендант общежития. Я их зачислил в злейшие враги.

Прошло еще время. Время, измеряемое неполученными письмами. Я излечился от мании преследования. Теперь я пришел к мысли, что Володя попросту не желает отвечать и что его отказ — добровольный акт, обет вечного молчания.

Мне было шестнадцать, и я не отдавал себе отчета, что мои послания могут ему навредить. Однако не уверен, что, даже поняв это, я перестал бы ему писать.

Через одиннадцать лет по всему миру разнеслась весть, что Советская Россия начала перестройку. В последнем англоязычном номере «Асахи Симбун» пространно рассуждала о гражданских свободах, которые обещаны русским. Это заставило меня поверить в то, что теперь Володя свободен, что у другого Володи и другого меня еще все впереди, что они еще встретятся в Ленинграде и будут любить друг друга в сиянье белых ночей. Это заставило меня поверить, что я вел себя неправильно.

Позавчера я участвовал в конференции по проблемам мирного сосуществования, проходившей в театре города Кобе. Среди участников были и канадцы, и шведы, и африканцы, и русские. Выйдя из-за кулис, среди членов русской делегации, расположившейся меж двух полотнищ красного бархата, я вдруг обнаружил его: это был именно он, теперь усатый, но эти черные глаза не могли принадлежать никому другому. Я пошатнулся. Мне подставили стул. Затаившись в складках занавеса, я рассмотрел его получше. Перед его креслом в президиуме стояла табличка с фамилией. Достав из кармана очки, я прочитал: Иван Петриц— кий. По возвращении в Токио я купил билет на первый же рейс до Парижа.

23
{"b":"957849","o":1}