Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— К черту стихи! — кричит кто-то.

— Слушайте! Слушайте!

— Музыку! — кричит тот же голос. — Музыку!

— Среди нас есть польский товарищ, — говорит председатель, — который захватил с собой скрипку. (Я вспомнил, что уже встречал этого поляка — сначала в Париже, в кооперативном ресторане, потом в Пиренеях, где он карабкался, обливаясь потом, по горам, сжимая под мышкой футляр со скрипкой — свой единственный багаж.)

Поляк привстает на койке и принимается играть; играет он хорошо — кое-что из Шопена, кое-что из Штрауса, «Голубой Дунай». Он понимает по-английски, его просят исполнить другие песни, он знает почти все. Слушатели явно оказывают предпочтение более сентиментальным, и он играет «Последнюю розу лета», «Пикардийские розы», потом с помощью коротышки ирландца подбирает «Кевина Барри». В тусклом свете свисающей с высокого сводчатого потолка лампочки парни, окружив поляка, хором поют народную песню ирландской революции 1916 года:

Рано утром в воскресенье
За свободу на земле
Юный парень Кевин Барри
Над землей повис в петле.

На стенах лежат густые тени, мы валяемся на койках, курим, уставясь в потолок. Те, кто не знают этой песни, без слов подхватывают припев:

Ты убей меня, ирландца,
Но не вешай, точно пса.
За Ирландию сражаться
Я поутру поднялся.

Глядя на людей из разных стран, собравшихся в этой беленной известью комнате старой испанской крепости, чувствуешь, что они — братья, в том самом значении, которое только и придает смысл этому слову… Они называют друг друга товарищами… чувствуешь, что они едины.

* * *

Два дня мы занимаемся начатками строевой подготовки. Проходят эти занятия более чем нестройно; мы потешаемся, заучивая испанские команды под руководством нашего сержанта-инструктора — американца со срезанным подбородком, который выговаривает их с таким типично американским акцентом, что понять, как они произносятся на самом деле, невозможно. Потом все, у кого за плечами военный опыт, по очереди занимаются с остальными строевой подготовкой — тут уж не до испанских команд. Гарфилд, тот, что из актеров, как выясняется, служил когда-то в кавалерии Национальной гвардии, он тоже вызывается нас обучать: одному взводу командует налево, другому направо, третий, сам не зная, что с ним делать, оставляет на месте. Мы покатываемся со смеху. Вид у Гарфилда препотешный: желая скрыть свою женственность, он держится нарочито грубовато, на манер старого служаки; зато он легко усваивает испанские слова и очень четко их произносит. Меркель натаскивает нас по строевой подготовке на немецком (чувствуется, что маршировка гусиным шагом не прошла для него бесследно); англичанин, не один год прослуживший в британской армии, учит нас шагистике, его от природы красное лицо буквально наливается кровью, когда он отрывисто выкрикивает команды, понять которые почти так же трудно, как испанские; Диас тоже пробует свои силы, он командует нами на испанском с кубинским выговором. Потом мы садимся в тень, слушаем лекцию нашего сержанта, того самого, со срезанным подбородком; тема лекции — противовоздушная оборона. Мы разучиваем несколько походных песен на английском, испанском, французском: «Песню мятежников» Конолли, «Держи форт» (но «форт» мы заменяем «Мадридом», а «профсоюзников» — «интербригадовцами»), «Joven Guardia»[35], «Марсельезу». Вечером в пятницу нам выдают деньги на пять дней вперед, что составляет тридцать песет, по шесть песет в день. Ходит слух, что мы выступаем; слух подтверждается.

Завтра в четыре тридцать пополудни мы уже сидим в грузовиках, катящих к фигерасскому вокзалу, где нас ждет видавший виды поезд. Купе — в нем шесть сидячих мест с одной стороны и два с другой — в самом жалком состоянии; окна выбиты: одни заколочены досками, другие прикрыты жалюзи, третьи просто зияют. Пока поезд не тронется, поднимать жалюзи запрещено, так что мы не знаем, сколько народу пришло нас проводить. В купе доносится бормотание, обрывки разговоров; мы приникаем к щелям жалюзи, глядим на перрон. Наш вагон взбудоражен: ребята носятся по проходам, закидывают свои пожитки на верхние полки, делятся апельсинами, сигаретами, громко разговаривают, перекликаются. Мы чувствуем себя ненадежно под защитой тонких дощатых крыш; гадаем, установлен ли на нашем вагоне пулемет на случай бомбежки; в том, что выставлен пост для наблюдения за самолетами, мы не сомневаемся.

Раздается свисток, поезд трогается; мы разочарованы: в Америке, Франции или Англии поезда отправляются куда эффектней. Поезд отъезжает от перрона со скоростью улитки, и с той же скоростью ползет дальше; проходит час за часом, а поезд так и не набирает скорость; мы поднимаем жалюзи, высовываемся в окна, глядим на проплывающие мимо пейзажи, машем крестьянам на полях, вглядываемся в небо — не появились ли там самолеты. Мы не сомневаемся, что и сейчас некий летчик следит за нами с высоты и передает свои наблюдения фашистской эскадрилье, разогревающей моторы на каком-то отдаленном поле. Но самолетов не видно; в поезде едет четыреста человек, теснота такая, что не продохнешь: люди стоят в коридорах, в тамбурах. Мы интересуемся, когда и чем нас будут кормить. В Фигерасе мы запаслись апельсинами, вопреки запрету отрядив ребят прочесать город (к слову сказать, они чуть не отстали от поезда), но шоколада в городе они так и не обнаружили, раздобыли лишь несколько пачек лежалого печенья.

Час за часом под ярким февральским солнцем наш поезд неспешно ползет по рельсам; нам уже наскучил вид из окон. Мы приходим к выводу, что поезд ползет медленно из соображений осторожности, а вовсе не потому, что не может идти быстрее. Так в случае воздушного налета он мигом остановится и мы, ничем не рискуя, выпрыгнем из окон. Мы несколько успокаиваемся, перестаем думать о воздушных налетах, сидим болтаем, поем песни. Мы поем «Интернационал», «Марсельезу», «Кейси Джонса», «Кто железную строил дорогу». Англичане поют свои песни, мы не разбираем их слов. Американцы изобретают забаву — вместе вспоминать слова старых песен, это помогает скоротать время. Мы поем «Рози О'Грейди», «Красное крылышко», «И каждое движение твое», «Велосипед для двоих», «Бауэри», «А мы все как один…» (что — как один? Танцуем рэгтайм), «Черные глаза» (почему вы такие голубые?), «Знаете ль вы Келли», «Америка», «Звездное знамя», «Поведай, красотка цыганка», «Когда в Нормандии весна и яблони цветут», «Когда в Скалистые весна приходит», «На родине моей», «Роза ничейной земли», «Типперэри» (вместе с англичанами), «Лотарингия, Лотарингия» (пре-е-екрасная моя Эльзас-Лотарингия), «Не дай остыть родному очагу», «Не для того сынка растила, чтоб он солдатом стал», «Там, вдали».

Мы то и дело останавливаемся в небольших городках, в каждом повторяется та же история. Когда поезд подходит к станции, все бросаются к окнам, высовываются чуть ли не по пояс. К перрону из города, с полей опрометью бегут взрослые, дети, они тащат корзины с апельсинами — крупными, сочными, крепкими апельсинами. Из окон кидают сигареты — английские, американские, французские, бельгийские и голландские; в ответ к нам летят один за другим апельсины. Мы поедаем апельсины, кожуру роняем на пол, бросаем в окна, швыряем в товарищей, прикорнувших на деревянных скамейках. Пальцы у нас желтые и липкие от сока, по отросшей щетине течет сок. Больше есть мы не в силах, оставшиеся апельсины мы закидываем на багажные полки, распихиваем по карманам. Вдоль рельсов километрами тянутся сады, их деревья гнутся под тяжестью золотящихся на солнце плодов. Кое-кто из нас прихватил с собой хлеб; ребятишки-охотятся за хлебом. «Pan, pan[36], пищат они. — Un poco de pan, camarada. Tienes pan!»[37] Им нечего предложить нам, кроме апельсинов, иногда кувшина с вином, но наши ребята щедро раздают им хлеб и сигареты. «Tienes tabaco por mi padre!»[38] — просят ребятишки. Мы получили на дорогу по буханке хлеба, куску окаменелой колбасы и баночке солонины. Мы даем им табак для их отцов, бросаем в окна хлеб. Крохотные девчушки, женщины с печальными глазами подставляют передники; собрав хлеб, переходят к следующему вагону и, глядя на иностранцев, высунувшихся из окон, снова просят: «Pan? Tienes pan, camarada!»[39] Дети плетутся, цепляясь за юбки матерей, во все глаза смотрят на нас. Дети — и невзрачные и красивые — играют на перронах, на самых маленьких только куцые, едва доходящие до пупа платьишки. Дети в основном чистые и, как правило, изможденные; у них вспученные животы, ручки и ножки как спички, громадные темные глазищи.

вернуться

35

«Молодую гвардию» (исп.). 

вернуться

36

Хлеба, хлеба (ucn.). 

вернуться

37

Кусочек хлеба, товарищ. Дай хлеба! (ucn.) 

вернуться

38

Дай табаку для моего отца! (ucn.) 

вернуться

39

Хлеб? Дай хлеба, товарищ! (ucn.) 

12
{"b":"95748","o":1}