– Папа, папочка! – Флора кинулась к нему на грудь, прижавшись изо всех сил. – Как ты можешь говорить такие ужасные вещи?
– Это естественный ход вещей, Крошка. Все мы смертны, рано или поздно это случится. Не пугайся, лапочка. Не то чтобы я уже собрался протянуть ноги, однако составил на днях завещание – это обязанность каждого мужчины, понимаешь, милая? И назначил Олливанта твоим опекуном и попечителем. Лучше же пусть это будет он, чем кто-то еще, правда, Фло?
– Никто не лучше! Не хочу я ни опекуна, ни попечителя. Хочу только, чтобы ты был со мной.
– Так и будет, дорогая, сколько дозволит Господь. Ради нас обоих, пожалуйста, пусть это будет как можно дольше!
Захлебываясь рыданиями, Флора эхом повторила молитву.
Миссис Олливант приняла их в своей чопорной гостиной, где вещи неделями не сдвигались с места; стулья в темно-красных чехлах, выгодно купленные сельским врачом на местной распродаже, будто приклеенными стояли у стены; на столах – те же бювары для документов и коробки с конвертами, ароматические флаконы и альбомы, которые Катберт помнил с раннего детства по резиденции в Лонг-Саттоне. Фигурки на каминной полке тоже были из тех времен, как и мрачные, черные с позолотой часы в псевдогреческом стиле периода французского консульства, такого же цвета подсвечники-сфинксы и рама висящего над камином зеркала, составлявшего пару с овальным зеркалом на другом конце комнаты. Пара хлипких пристенных столиков в обрамлении зеркальных полосок и заставленных чашками и блюдцами в восточном стиле, умостилась между длинными узкими окнами. Старинный брюссельский ковер с растительным узором, когда-то в оттенках маринованных овощей, теперь выцвел до светло-серых, желто-зеленых и грязно-коричневых тонов. В целом комната имела скудный и блеклый вид, но миссис Олливант считала ее красивой и не позволяла ни единой пылинке осесть на лакированных поверхностях столов и спинках стульев.
Когда доложили о приходе гостей, она в одиночестве сидела за рабочим столом и читала при слабом свете лампы под абажуром. После ужина сын уделил всего час на беседу с ней, а потом удалился в свой кабинет.
– Зажги свечи, Джеймс, и сообщи хозяину, что приехали мистер и мисс Чамни. Вряд ли звук другого имени способен отвлечь его от книг, – любезно добавила она.
Слуга зажег пару восковых свечей в египетских подсвечниках, которые едва осветили каминную полку и слабо отразились в темной глубине зеркал.
Тусклая комната показалась Флоре унылой даже в сравнении с полупустыми гостиными Фицрой-сквер. Там жизнь была словно в походном лагере и не лишена очарования. А здесь каждый предмет говорил о минувших днях, людях, что давно умерли, о так и не осуществившихся надеждах, мечтах, оказавшихся пустыми, о невыразимой меланхолии, что приобретают обыденные вещи после того, как состарятся.
Миссис Олливант, как и окружавшая ее обстановка, будто бы принадлежала далекому прошлому. Она одевалась и укладывала волосы по моде Лонг-Саттона тридцатисемилетней давности. Ее темные волосы были частично спрятаны под накидкой из брабантского кружева – свадебным подарком – и скреплены черепаховым гребнем, когда-то принадлежавшим ее матери, как и аметистовая брошь на ажурном воротничке. Стального цвета шелковое платье было сшито так же скромно и невзрачно, как те наряды, что шила ей мисс Скиптон, главная лонг-саттонская портниха, когда она только вышла замуж. Ничто в ней не менялось – время даже пощадило спокойное задумчивое лицо и практически не отметило ход тихих лет. Страсть не оставила морщин, а злоба – уродливых отпечатков. Трудно было представить себе лицо, которое говорило бы о более спокойном существовании и безмятежной душе. И все же оно отражало необъяснимую меланхолию женщины, что жила лишь наполовину, чье существование было больше похоже на летаргию впадающих в зимнюю спячку животных, чем на пылкое изменчивое бытие теплокровного человеческого существа.
При виде Флоры она просияла в своей тихой манере, протянула руки, которые девушка приняла с некоторой застенчивостью, и поцеловала ее с более материнской нежностью, чем мисс Мэйдьюк.
– Как мило с вашей стороны, мисс Чамни…
– Прошу, зовите меня Флора, дорогая миссис Олливант!
– Да, разумеется. Как мило с вашей стороны, Флора, вспомнить о старушке…
– У меня не так много друзей, чтобы о вас позабыть. Но даже будь их гораздо больше, ничего подобного бы не произошло. Хотя у нас появился новый друг, папа вам сейчас о нем расскажет.
– Новый друг?
– Новый друг? – эхом повторил голос у двери.
Обернувшись, они увидели доктора Олливанта, стоявшего там с серьезным внимательным видом. Он неспешно вошел в комнату как человек, утомленный дневной работой, и пожал руки гостям – сначала Флоре, бросив быстрый, но испытующий взгляд на ее легко краснеющее лицо, потом ее отцу.
– И где это ты подцепил нового друга, Чамни? – спросил он, опускаясь в свое любимое кресло, в то время как Флора по настоянию миссис Олливант сняла кокетливую шляпку и плюшевую шубку.
– «Подцепил»? Можно и так сказать. Все вышло совершенно случайно. Я же говорил тебе, что интересуюсь судоходством – в пределах пары свободных тысяч, но тем не менее.
И Чамни рассказал свою историю, которую доктор выслушал с неописуемой серьезностью, словно тот признавался ему в преступлении, а он размышлял, как бы уберечь друга от каторги.
Флора наблюдала за ним с глубочайшим огорчением. Он не выказал ни единого проблеска энтузиазма, ни намерения поздравить их с приобретением этого сокровища – молодого художника с чарующим тенором и искренне готового наставлять ее в искусстве рисования.
– Если хочешь моего честного мнения, Чамни, – наконец сказал доктор, глядя на огонь в камине, а не на своего друга, – то я считаю, что ты поступил очень глупо.
– Что?
– И очень неблагоразумно. Так близко сойтись с молодым человеком: открыть ему двери своего дома, сделать практически членом семьи лишь на том основании, что кто-то был его дядей, и даже не потрудиться навести справок о его характере или получить хотя бы отдаленные сведения о его прошлом. Кто он такой, этот мистер Лейборн – так ты сказал? – кроме как племянник некоего Джона Фергюсона, спившегося в дебрях Австралии?
– Я обязан Джону Фергюсону каждым пенни, который имею, – пробормотал мистер Чамни.
– Может, и так. Но осмелюсь сказать, что и он был обязан тебе тем, что не потерял и не промотал каждое пенни, которое имел. В любом случае за этим Лейборном я не признаю права на твою благодарность. И позволь дать тебе совет: в недобрый час ты впустил этого проходимца в свой дом, – так воспользуйся теперь первой же возможностью, чтобы вышвырнуть его оттуда. Разумеется, я выражаюсь фигурально.
– Надеюсь, что так! – ответила Флора, чуть не плача от небывалого разочарования. Отсутствие участия и дружелюбия со стороны их старейшего друга оказалось тяжким ударом. – Мистер Лейборн вряд ли позволит, чтобы его вышвыривали, даже папе. А по поводу проходимца… Очень жестоко и несправедливо с вашей стороны, доктор Олливант, говорить так о человеке, с которым вы даже не знакомы. Уверена: если бы вы увидели его мастерскую, то были бы совсем иного мнения. Там все так аккуратно, и упорядоченно, и, можно сказать, благородно, и множество самых сложных форм, прекрасно скопированных мелом. Он же показывал нам свои наброски. Помнишь, папа?
Мистер Чамни покивал. Сам он принял отповедь довольно смиренно. В конце концов, малыш Олливант нередко отчитывал его за неспособность к изучению Вергилия и леность ума по отношению к гиперболам и параболам двадцать два года назад.
Доктор взглянул на Флору с интересом и задумчивостью, отчасти пренебрежительно, как на глупого ребенка, отчасти заинтригованно, как на довольно занимательную молодую женщину.
– Замечательно, пусть так, – сказал он. – Будем считать, что молодой человек – само совершенство.
– И он хорошо поет… – пробормотала Флора.
– Как скажете. Не волнуйся, мама, мы с мисс Чамни не будем ссориться. Кстати, могу ли я попросить вас исполнить для моей матушки что-нибудь из старинных баллад, мисс Чамни?