Молодой человек, которого мисс Чамни иногда видела из окна – ее сосед через три дома, – был студентом-художником, но не из числа усердных, корпящих над нудной работой; ибо молодой человек этот имел несчастье быть богатым, и из прагматических соображений для него не имело особого значения – быть трудолюбивым или ленивым. Но поскольку он обожал искусство как таковое и имел амбициозное желание завоевать имя среди современных художников, он работал – или казалось, что работал, – неистово. Однако его манера писать была несколько хаотичной, и, подобно Флоре, завершить картину казалось ему более тяжким бременем, чем начать. Как и мисс Чамни, он выяснил, что анатомия человека сама по себе, без сопутствующей прелести одеяний, – дело скучное, скелет с его бесчисленными костями не совсем утоляет воображение, а длительное изучение конечностей, не связанных с телом, как бы ни различалось между собой строение их мускулатуры, может остудить пылкий дух.
«Верю, что Рубенс занимался чем-то подобным, – говорил мистер Лейборн после тяжкого трудового дня в частной школе недалеко от Фицрой-сквер. – Он не смог бы создать такую перспективу фигуры мертвого Христа, что в Антверпенском музее, без тщательного изучения анатомии. Но как бы я хотел, чтобы эта наука уже осталась позади, а я бы уже приступил к своей первой исторической картине! Иногда эти бесконечные кулаки, локти и колени кажутся таким вздором! Я не планирую основывать свою репутацию на полуголых греках и римлянах, Ясоне и золотом руне, Тесее и Ариадне, Горации как его там и тому подобном. Если я однажды нащупаю свой путь в глубь веков дальше, чем Испанская Армада, пусть «Таймс» разнесет меня за анахронизмы на половину колонки! Ну уж нет: Мария Стюарт и Ботвелл[6], убийство регента Морея[7] через окно в Линлитгоу – вот что мне нужно».
Так рассуждал Уолтер Лейборн, не то обращаясь к самому себе, не то доверительно делясь с однокурсниками, пока укладывал в портфель плоды дневных трудов и собирался домой. Яркий молодой человек, даже красивый, с лучезарными, как летнее утро, чертами: голубые глаза; прямой греческий нос; свисающие золотистые усы, старательно подстриженные и только наполовину прикрывающие чуть женственный рот; светлые волосы, отпущенные на манер Рафаэля; костюм художника из черного бархата; ботинки, в которых не стыдно было бы пойти в клуб на Пэлл-Мэлл[8]; длинные гибкие бледные руки без перчаток; веточка жасмина в петлице; черная бархатная шапочка гленгарри вместо общепринятого дымохода-цилиндра – любопытная смесь богемности и щегольства.
Это и был джентльмен, которого Флоре доводилось замечать пару раз в день из своего окна. Она могла бы видеть его еще чаще, если бы задалась такой целью: взбалмошный характер понуждал его бродить между своим жилищем и внешним миром гораздо больше, чем требовалось для учебы. По всей округе были разбросаны его приятели и товарищи по искусству, и, пораженный очередной оригинальной идеей, он надевал свою шотландскую шапочку и спешил поделиться вдохновением с готовыми внимать. Его звали на дружеские устричные обеды или просто на пиво с бутербродами в пабе на Рэтбоун-плейс, а порой ему надо было в тот район по художественной надобности. Так он и порхал беспрестанно с места на место под тем или иным предлогом. Вечерами ходил в театр или в другое развлекательное заведение – послушать «Разбойничью песню»[9], заказать гренки по-валлийски у «Эванса», сыграть в бильярд в баре, – а потом возвращался после полуночи в двуколке, дверцу которой распахивал с беззастенчивым грохотом. Покои Флоры находились в передней части дома, и она регулярно слышала эти поздние возвращения и веселый голос молодого человека, подшучивавшего над извозчиками. Видимо, он платил им с расточительной щедростью, поскольку не было ни жалоб, ни увещеваний, а лишь обмен остротами и дружеские пожелания спокойной ночи.
«Что за безумная порочная жизнь! – думала Флора, хотя студент-художник казался ей довольно безобидным. – Неужели нет ни одного близкого родственника – отца, матери, дяди, тети или сестры, – кто мог бы увести его с этой опрометчивой стези; никакого сдерживающего влияния, чтобы спасти такого красивого юношу от погибели?» Флоре было его действительно жаль.
Она была вне себя от изумления, когда отец как-то раз вернулся домой из Сити (таинственного места, которое он время от времени посещал) и, весело потирая большие руки, воскликнул:
– Флора, я кое с кем познакомился! Наш круг общения расширяется. Если так пойдет и дальше, придется купить тебе небольшой экипаж для поездок в гости. Хотя, к сожалению, у этого молодого человека, как я понял, совсем нет родных.
– Что за молодой человек, папа? Какой-нибудь младший брат доктора Олливанта?
– У Олливанта никогда не было братьев. Поищи-ка ближе к дому, Фло! Что бы ты сказала по поводу того юноши в черном пиджаке, из-за которого так часто меня мучаешь, заставляя вставать с кресла своими: «Давай быстрее, папа, он как раз сворачивает за угол, ну посмотри же!»?
– Ну, папа, ты же не хочешь сказать, что мог подойти к нему на улице и попросить с тобой подружиться? – воскликнула Флора, краснея до корней волос при одной мысли о таком нарушении приличий – тех, что прививала им в Ноттинг-Хилле мисс Мэйдьюк, не требуя за то дополнительной платы.
– Не совсем. Но можешь ли ты себе представить, что этот молодой человек тесно (хотя и косвенно) связан с моей прошлой жизнью?
Флора решительно помотала головой.
– Невозможно, папа. Это было бы слишком странно.
– Ну отчего же? Что здесь странного? То, что он носит бархатную курточку, или что ты приметила его из окна?
– Да о чем же ты говоришь, и какое отношение он может иметь к твоему прошлому? Ты же не был художником?
– Его дядя тоже не был художником, Фло, зато оказался моим работодателем, а потом компаньоном в Квинсленде. Он рано женился, но не завел ни ребенка, ни котенка, я же тебе говорил.
Флора кивнула. Отец и правда часто рассказывал ей о своих австралийских приключениях, и она всегда была готова слушать еще.
– Поэтому все, что он нажил, досталось единственному сыну его единственной сестры. Он завещал свое состояние сестре и ее наследникам, душеприказчикам и правопреемникам, не зная, что к тому времени она уже умерла. Он так и не потрудился послать ей хоть одну десятифунтовую купюру или спросить, нужны ли ей деньги, зато оставил в ее пользу шестьдесят тысяч фунтов.
– Но при чем здесь наш сосед через три дома? – озадаченно спросила Флора.
– При том, что это и есть его племянник, который унаследовал шестьдесят тысяч фунтов!
– Боже правый! – разочарованно воскликнула Флора. – Я-то думала, он бедный художник, которому вскорости придется покончить с собой, если его картины не начнут продаваться. Тогда понятно, почему он так обходится с извозчиками.
– Как обходится? С какими извозчиками?
Флора объяснила.
– И ты говоришь, папа, что свел с ним знакомство? – продолжила она.
– По чистой случайности. У меня нет от тебя секретов, милая, и тебе известно, что, вернувшись в Англию, я вложил немного денег, всего несколько тысяч, в судоходство. Утром я пошел в офис Джона Маравиллы – моего агента, чтобы спросить, как идут дела. И кого бы я мог там встретить? Нашего друга в бархатной курточке. Для Сити он оделся по-человечески, но я узнал его по длинным волосам. Он развалился за столом Маравиллы, задавая вопросы о судах и судоходстве. Маравилла, который радостно тараторил в своей обычной манере, словно уже заработал полмиллиона после завтрака, представил нас: «Вы, должно быть, знаете мистера Лейборна, у него одна шестнадцатая на «Сэре Галахаде». – «Имя Лейборн мне знакомо, – ответил я, – в связи с кораблями или без. Вы имеете отношение к некоему Фергюсону?» – «К моему счастью, да, – ответил молодой человек с длинными волосами. – Иначе не видать бы мне доли в «Сэре Галахаде». Мой дядя, Джон Фергюсон, оставил мне все свои деньги». – «Он был моим первым и единственным работодателем и лучшим другом», – пояснил я, и мы поладили за какие-то пять минут. Сегодня он отужинает с нами.