Дидро был вспыльчив, но и очень отходчив. Долго питать к кому-либо злобу он решительно не мог. Стоя во главе «Энциклопедии», он имел более или менее близкие сношения со множеством людей и со всеми уживался, уживался даже с издателями, которые портили ему жизнь, обезображивая статьи своими мелкими и подчас невыносимыми придирками. Мы сейчас увидим, до какой степени Дидро, несмотря на пылкий свой нрав, умел жить для главной своей жизненной задачи, принося ей в жертву то, что ему было так дорого: свободу мысли, свободу слова. Значит, несмотря на всю свою экспансивность, он умел владеть собой в серьезных вопросах. Не будь этого, он никогда не довел бы до конца обессмертившей его имя «Энциклопедии», потому что со всех сторон этому предприятию угрожали опасности. Почти тридцать лет своей жизни он посвятил этому любимому своему детищу, в то время как другие спешили от него отречься, опасаясь борьбы. Но Дидро выдержал до конца, потому что он в «Энциклопедии», хотя, быть может, и не вполне сознательно, нашел то, к чему преимущественно стремилась его душа. Понять и объяснить другим все нас окружающее, придать смысл жизни и деятельности, обнять проснувшимся умом все разнообразие явлений, занять сознательное место в природе, обществе, государстве– вот к чему стремился Дидро. И все, что соответствовало этому основному стремлению его души, он любил и ценил. И друзей он выбирал соответственно. Охотнее всего он бывал в доме своего задушевнейшего друга Гримма и в доме другого офранцуженного немца, барона Гольбаха. Оба они, и Гримм, и Гольбах, интересовались преимущественно литературой и философией. Может быть, они оба несколько злоупотребляли любезностью Дидро, пользовались неумеренно его сотрудничеством, его бойким пером и неисчерпаемой сокровищницей идей: Гримм – для своей «Литературной корреспонденции», а Гольбах – для своей «Системы природы». И в том, и в другом труде слишком заметны следы стиля и творчества Дидро, чтобы его сотрудничество могло быть оспариваемо. Но и Дидро находил в доме своих друзей много для себя привлекательного. Хозяева относились к нему с искренним расположением, всячески старались сделать его пребывание у себя приятным. Оба были людьми с большими знаниями, ходячими библиотеками по занимавшим их вопросам. Какую бы теорию Дидро ни изобрел в гениальном полете своей мысли, Гримм приискивал ему данные, факты для ее подкрепления.
Но не только умственное общение делало для Дидро его пребывание в обществе этих двух друзей особенно привлекательным. У себя дома он был постоянно завален работой и не имел ни минуты отдыха; в доме Гримма или Гольбаха он чувствовал себя совершенно свободным, делал что вздумается, болтал, играл в шахматы, занимался или писал письма своей Софи, блуждал по парку и полям, подолгу беседовал с крестьянами, у которых, как он говорил, всегда чему-нибудь да научишься, вдыхал свежий воздух лугов и лесов, которого лишен был в душном Париже. Кроме того, Гримм давал ему нередко практические советы и указания, сдерживая его страстную и порывистую натуру, подчиняя ее немецкой методичности. Несомненно, Гримм многим обязан Дидро, но и последний не менее обязан Гримму.
Этими двумя домами, в сущности, исчерпываются близкие знакомства Дидро. Он, правда, был частым гостем в знаменитых салонах г-жи Жоффрен и г-жи Неккер, но только гостем. Тут дорожили его остроумием, пламенным красноречием, но взамен ему давали сравнительно мало. Правда, это были блестящие салоны, в которых собирался цвет французской интеллигенции, в особенности салон г-жи Жоффрен – «настоящая энциклопедия в лицах», как выразился Сент-Бёв. Но г-жа Жоффрен была сама сдержанна и заставляла сдерживаться других, а г-жа Неккер хотя и предоставляла свободу собеседникам, но в религиозных вопросах проявляла большую щекотливость. Так, например, известно, что однажды, когда друг Дидро, Гримм, позволил себе некоторое вольнодумство, г-жа Неккер расплакалась. Однако Дидро сдружился с обеими светскими дамами, впоследствии находился с ними в переписке, много беседовал с ними наедине, и они, несомненно, имели на него влияние своим тонким умом, тактом и дружеским к нему расположением. Итак, мы видим, что Дидро жил в обстановке и среди людей, вполне благоприятствовавших его работам; и в материальном отношении он был более или менее обеспечен, с тех пор как возник план издания «Энциклопедии». По крайней мере нужды он больше не испытывал. Таким образом, после пятнадцати лет скитальческой жизни для Дидро настало время хотя и очень тревожного, но определенного труда, имевшего ясную цель и такого успешного, каким редко бывал труд человека. В течение пятнадцати лет Дидро готовился к осуществлению главной своей жизненной задачи. В нем преобладала одна страсть: все узнать, все изучить. Не было отрасли знания, с которой он не жаждал бы познакомиться. Недаром современники его называли пантофилом, всезнающим. Он действительно был одинаково хорошо знаком и с классическою древностью, и со всеми философскими системами, и с естественными науками, и с математикою, техническими производствами, ремеслами. Конечно, только благодаря необычайным умственным способностям он мог овладеть всеми отраслями человеческого знания настолько, что каждую из них обогатил гениальною мыслью или блестящим указанием, но даже если бы не было проявлений такой необычайной одаренности, Дидро тем не менее, оставил бы глубокий след в развитии европейской мысли тем, что он, все обняв своим умом, подвел, так сказать, итог всем человеческим знаниям, а вместе с тем и выяснил, над чем надо трудиться будущим поколениям. Если первые пятнадцать лет его вполне сознательной жизни были посвящены подготовке к роли редактора «Энциклопедии», то дружба с Гриммом, Гольбахом, Руссо, Кондильяком дала ему возможность сгруппировать вокруг «Энциклопедии» все светила тогдашней Франции, объединив их в одном несомненно великом деле.
Но прежде чем перейти к деятельности Дидро как редактора «Энциклопедии», мы не можем не привести следующего отрывка, прекрасно его характеризующего в его общении с людьми. Его посещает молодой литератор, и вот как он описывает свой визит к великому энциклопедисту: «Я вхожу в его комнату, и он нисколько не удивлен моему посещению. Он избавляет меня от труда объяснить ему цель моего прихода: очевидно, почтение, выразившееся на моем лице, ему все раскрыло. Равным образом он избавляет меня от труда постепенно перейти к литературным вопросам. При первом же намеке он встает, устремляет на меня свой взор, но меня уже не видит. Он начинает говорить, но сперва так тихо и быстро, что я ничего не могу разобрать. Я тотчас же убеждаюсь, что мне придется ограничиться ролью слушателя, и охотно принимаю ее на себя. Мало-помалу его голос повышается, становится ясным и звучным. Сперва он стоял неподвижно, теперь начинает усиленно жестикулировать. Мы еще никогда с ним не встречались, но когда мы встаем, он меня обнимает, когда мы сидим – хлопает по моей ляжке, словно по своей. Если я заикнусь о законе, у него тотчас же готов целый законодательный план. Если я обмолвлюсь словом „театр“ – он предлагает мне пять или шесть планов драм или трагедий. Тут же он вспоминает, что Тацит – величайший художник древности, и декламирует мне отрывки из его сочинений. Как ужасно, что варвары похоронили под красой древнего зодчества столько сочинений этого великого писателя! Он сокрушается об утрате этих произведений. О, если бы при раскопках найдена была хоть часть их! При этой мысли он приходит в неописанную радость. Но невежественные руки, извлекая рукописи из-под обломков, часто их уничтожают. И вот он, словно настоящий специалист, объясняет мне, как следует умело приниматься за раскопки. Затем он вспоминает о том, как афинская цивилизация смягчила жестокие нравы завоевателей мира. Он переносится в счастливые дни Лелия и Сципионов, когда побежденные нации сами с удовольствием принимали участие в празднествах в честь побед над ними. Он воспроизводит целые сцены из Теренция и декламирует речитативом стихи из Горация, затем уже поет очень милую песенку, импровизированную им во время какого-то ужина, и переходит к изложению комедии, напечатанной им в одном экземпляре, чтобы избежать переписки. В комнату входят другие лица. Шум придвигаемых стульев прерывает его монолог, – и он приходит в себя. Он как бы снова меня узнает и подходит ко мне как к человеку, с которым когда-то встречался. Он вспоминает, что мы беседовали об очень интересных вопросах, законодательных и исторических, и прибавляет, что беседа со мною принесла ему много пользы; поэтому он приглашает меня продолжать такое приятное и полезное знакомство.