Джонни вышла из ванной. Голая, она подошла к Андрею, развернула его кресло от стоящей перед ним пишущей машинки к себе и начала игриво одеваться. Такая же тонкая, как в первый день их знакомства, белокожая, как будто время только вытягивало ее вверх, не прибавляя возраста и объема. Она хотела что-то сказать ему, но внутри короба раздался щелчок, и двигатель взвыл, заглушая ее. Она засмеялась, но ее не было слышно. Она подскочила к машинке, вытащила исписанный лист, ловко вставила чистый и напечатала: «спщусь к завтрку, хочешь ченить?» Затем повернула его к машинке и положила на черные клавиши его руку: «курить». Она улыбнулась, достала из рюкзака сигареты и прикурила одну, села на стол рядом с машинкой и вставила сигарету ему в губы. Он затянулся. Она отняла сигарету в ожидании выдоха. Потом дала ему сделать еще несколько затяжек, затянулась сама, кинула окурок вниз из окна и, опершись руками о раму, наблюдала за ним, пока он не пролетит четырнадцать этажей и не упадет, брызнув искрами, на асфальт.
Лифт затих. Она еще раз спросила: «Есть будешь?» И, не дождавшись ответа, пошла к выходу: «Ладно, на мое усмотрение». Она сняла с ручки табличку «Не беспокоить» и вышла из номера.
Двигатель снова взвыл. На этот раз его движение было дольше обычного. Он идет вниз, до конца. Слышно, как балласт поднимается ближе и ближе к комнате, остановка, несколько щелчков, кто-то с шумом входит в кабину, снова щелчки, работает привод дверей, трещит металлический трос, балласт шумно скользит вниз, лифт едет наверх, двери открываются.
Джонни вернулась в шесть. Принесла Андрею сок и помогла выпить. Затем придвинула стол с машинкой вплотную к коляске и положила руку Андрея на клавиши.
– Ну все, мне пора. Отдохни, если хочешь. Я его найду.
Андрей ударил по клавишам: закончил.
Она посмотрела на него испуганно, будто не ожидала, что все произойдет так скоро. Глаза ее стали влажными, она потянулась к исписанному листу, но осеклась и замерла.
– Прочту позже.
Джонни накинула бесформенную куртку, в которой была похожа на мальчишку, спрятала волосы под бейсболкой, укрылась капюшоном и вышла.
Андрей снова взглянул на город. Набережная, пристань, река и парк за ней уже были залиты солнцем. Оно светило из-за гостиницы, и ее длинный силуэт лежал строгой тенью прямо посредине пейзажа, как отрезанный серый ломоть между рекой и парком. Он никогда раньше не видел этого места с высоты. Впрочем, теперь это не имеет никакого значения. Теперь он чувствует себя чужаком, частью совсем другого мира, чувствует, что больше не имеет к этому городу никакого отношения. Вся его прежняя жизнь, вместе с воспоминаниями о ней, растворилась в этом густом воздухе, в смоге этого города, умерла. У него больше нет прошлого.
Ему стало не по себе от этой мысли. Он попытался отделаться от нее, посмотрел на пристань, надеясь увидеть катер, но его уже не было. Только небольшой прогулочный пароход выделялся мертвым белым пятном, отражая своей белизной ядовитое солнце, и яд этот медленно проникал в Андрея. Он слышал, как в его животе открывается дыра, будто стоило только вернуться в этот город, глотнуть этого воздуха, чтобы почувствовать снова эту огромную язву, ноющую, тошнотворную. Она отдавала мучительной тоской, неистовым и необъяснимым волнением, неуемным животным страхом, оглушала его до звона, обжигала, заставляла его сердце биться с бешеной скоростью.
Пронзительно загудел лифт, лучи солнца потекли в комнату, медленно, как ртуть из переполненной раковины, заполняли светом все. Разъедали жидкие шторы, заливали своей желчью стены и предметы.
Андрей сквозь дикий гул лифта слышал, как бьется его сердце неистовым галопом, будто пытается вырваться из груди его недвижимого тела.
Он посмотрел на исписанный ночью лист, и ему показалось, что он произнес вслух (только лифт заглушил его и он не расслышал собственный голос): «Я закончил. Сегодня я убью своего отца». И он поверил в это, как поверил в свой прорвавшийся голос, поверил, как паломник, которому молитвой удалось сдвинуть гору.
II
Все началось, когда рыжий предок Андрея, похожий на бродягу, ранним весенним утром, изнывая от бесконечных переходов по горам и долинам в поисках серебряной руды, потому что он был послан за тысячи километров от столичной жизни именно за этим, награжден имперской грамотой и указанием употреблять любые силы для изысканий, вел за собой еще два десятка таких же грязных и оборванных бродяг, покрытых язвами, изувеченных, с онемевшими ногами, гнившими в изодранных сапогах от бесконечной ходьбы, грязи, грибка, развороченных кровавых мозолей, но бродяг, не одухотворенных даже императорским благословением, как он сам, а идущих за деньги, которых они не видели еще ни разу вот уже несколько лет, потому что этот поход не имел конца, а некоторые из них не могли даже рассчитывать и на деньги, потому что по чьей-то воле, которая никак не укладывалась в их голове, но была неоспоримой, неотвратимой и неподвластной им, принадлежали этому рыжему бородачу, были его собственностью, его крепостными, выполняли все его приказы и знали, что за ослушание их ждет смерть. Так вот, это рыжее существо, а иначе не скажешь, потому что одежда его покрылась потом и кровью, заросла грязью, таким слоем, что можно было сажать в нее мелкий кустарник – ну или, по крайней мере, мох, а сам он оброс так, что едва были видны воспаленные глаза и уши, это рыжее существо занесло ногу над островерхим валуном, где лежала оранжевая ящерица, обнявшая цепкими лапками самый пик камня и еще не ожившая после ночного холода, наступило на нее, слегка поскользнувшись на ее тонком хвосте, который тут же оторвался и скрылся под тяжелой подошвой, а сама ящерица, очнувшись, юркнула под камень, и глянуло на открывшуюся ему долину.
Это была конечная точка его путешествия, причем конечная во всех своих смыслах, потому что валун, на котором стоял Рыжий, был испещрен жилами серебра, а долина, на краю которой лежал этот валун, была окружена такими же валунами, пусть даже еще и не отделенными друг от друга и составляющими обширную горную цепь, распираемую изнутри тем, что искал этот грязный бородач. И те из двадцати, перед которыми тоже открылась эта долина, смертельно уставшие от приказов выполнять самую тяжелую работу в этом бесконечном походе: нести инструмент, обеспечивать Рыжего всем необходимым, обслуживать мастеровых, геологов и всех тех, кто был здесь не по принуждению, как они, не по неведомому им, неоспоримому и неотвратимому року судьбы, а рассчитывал на деньги и по собственному желанию питался корой и корнями, заваривал кипятком хвою вместо чая, разбивался в ущельях, ломал конечности и шеи и замерзал насмерть (ведь в начале похода было сто человек, а теперь осталось двадцать), эти крепостные, немногие выжившие, тоже решили, что это их конечная точка. И решили они это не головой, не потому что заметили испещренный серебром валун, но, опираясь на какое-то внутреннее чутье, еще не осознавая, что нужно сделать для того, чтобы это стало правдой, знали, что если понадобится, то они убьют его, этого рыжего бородача, и, опять же, если понадобится, и всех тех из двадцати, что здесь не по принуждению, как они, а за деньги. Но дальше они не пойдут и обратно не пойдут, ведь если представить, сколько возвращаться назад, а это не меньше нескольких месяцев, и сейчас весна, и живописная долина, как невеста, полна обещаний прокормить их не один год, заворожила их, а если идти обратно, снова жить впроголодь, спать на деревьях, сдирать с них кору и жевать ее – и еще неизвестно, дойдешь ты в конце концов или нет, то лучше убить.
Рыжий вздохнул, прыгнул с камня в глубокий мох, присел на корточки, вырвал с корнем заячью капусту и стал медленно жевать кислые листья. Борода его мерно качалась в такт челюсти, а голубые глаза смотрели прямо. Он доел траву, сплюнул, уселся на землю, снял мешок со спины, достал кисет и свернул самокрутку из ржавого табака, такого же ржавого, как и его борода, и даже если настричь с нее волос и кинуть рядом табак, то отличить одно от другого было бы невозможно. Он сделал несколько затяжек подряд и посмотрел на камень, с которого прыгнул. Среди острых граней он заметил блестящие прожилки, которые окутывали поверхность, будто маленькие речушки. Они были чуть светлее камня, но как только на них упало солнце – вспыхнули, и глаза Рыжего засветились. Одни грани сверкали серебром и золотом, другие отливали зеленым. До середины камень был заботливо укутан нежным мхом, который, казалось, один только и удерживал его от падения с горы – под таким он стоял наклоном, так тянулась его вершина к солнцу. Рыжий на коленях подполз к камню, плюнул самокрутку и стал очищать валун от мха. И чем больше он его снимал, тем ярче сияли его родниковые глаза. Нет, не увязал камень во мхе, он был спрятан от посторонних, но только не от этого ученого бродяги с бородой из ржавого табака.