Его стиль отличается быстрой и легкой динамичностью, безукоризненной отшлифованностью и вместе с тем насыщенностью нюансами и оттенками. У читателя получается впечатление, что автор, как бы шутя, забавляясь, едва скользит по поверхности жизни, едва до нее дотрагивается своими легкими, бегущими фразами – и однако же из этого скольжения, из намеков и полунамеков и из быстрых, случайно брошенных штрихов рождаются зрительно яркие образы и сложные человеческие характеры, картина их взаимоотношений и жизненная атмосфера, их окутывающая.
Американская критика видит большое достижение Набокова в том, <что> ему полностью удалось переложить или перевоплотить этот свой стиль, являющийся инструментом чрезвычайно сложным и утонченным, с русского языка на английский, и сделать этот так, что скользящая насыщенность и меткость его рассказа ничего при этом не утратила. Уже в 1941 году известный американский критик Эдмунд Уильсон сравнивал Набокова с такими другими иностранцами, достигшими стилистического мастерства в английском языке, как Джозеф Конрад, поляк по рождению, ставший знаменитым английским романистом, и как Джордж Санта<я>на, испанец по происхождению, который является одним из наиболее выдающихся поэтов и писателей <и> в то же время философов нашего времени.
Остановимся теперь на новом романе Набокова: «Под знаком незаконнорожденных».
Вопреки своему обыкновению, Набоков избрал для этого романа общественно значимую и весьма современную тему. Это жизнь культурного и умственно выдающегося человека в условиях тоталитарного государства.
Действие этого романа развертывается в фантастической, несуществующей европейской стран<е>, где только что произошел государственный переворот, приведший к власти тоталитарную партию «эквилистов». В этой стране читатель находит характерные черты и нацистской Германии, и фалангистской Испании[170], и любой другой страны, где восторжествовавшая и осуществляющая диктатуру партия одна претендует на полное знание всей истины и доказывает идейную несостоятельность других, неугодных ей, истин посредством пули и концентрационного лагеря; где раболепное прославление «вождя» в газетных статьях, на общественных собраниях и в ревущих голосах тысяч громкоговорителей обрело все черты идолопоклонства; где, одним словом, воцарилось то модернизированное и механизированное средневековое варварство, прикрываемое славословием «прогресса», которое нашему веку было суждено увидеть.
Главным действующим лицом романа Набокова является Адам Круг, профессор университета, всемирно знаменитый философ. Он – толст, неуклюж и рассеян; он подавлен только что постигшей его личной драмой – смертью жены. Он – уж во всяком случае не революционер, не человек, который мог бы принять участие в каком-либо активном сопротивлении победившим «эквилистам». Но он просто остается верным своим собственным моральным и умственным убеждениям и смотрит со спокойным, несколько удивленным презрением на ту убого-аляповатую «идеологию», которую эквилисты вдалбливают в головы своих подданных.
Попытки эквилистов и их вождя привлечь Адама Круга на свою сторону (влияние, которым он пользуется за границей, было бы им очень полезно); постепенное исчезновение, то есть аресты, его друзей, всех, кто ему был близок, когда выясняется, что ни подкуп, ни угрозы эквилистов на него не подействуют; жуткая пустота, вокруг него постепенно образующаяся; и, наконец, ночь, когда за ним приезжает грузовик с вооруженными людьми, когда его маленького сына, проснувшегося и со слезами бросившегося к отцу, вооруженные люди, не то по неосторожности, не то из озорства, убивают, его же самого увозят – такова в коротких словах драматическая ось повествования Набокова.
Как я уже сказал, отзывы американской печати о романе Набокова очень благоприятны. По словам еженедельного журнала «Тайм Магазин», этот роман является «одним из самых сильных и художественных изображений кошмара тоталитарной диктатуры в современной беллетристике». Критик другого еженедельного журнала «Нью-Йоркер», Хамильтон Бассо, находит, что Набоков развертывает свою мрачную картину «с большой силой и убедительностью» и что в романе прекрасно передана атмосфера жуткого сна, каким-то злым чудом обратившегося в реальность[171].
Многие рецензенты, включая Хал Борланда, пишущего в газете «Нью-Йорк Таймс»[172], подчеркивают еще один элемент романа Набокова. По их словам, писателю удалось не только ярко нарисовать одну человеческую судьбу, один случай, но также дать художественное обобщение. Не один только профессор философии Адам Круг не смог ужиться с тоталитарным государством: под гнетом этого государства не может жить никакая крупная человеческая индивидуальность, никакая свободная мысль, никакая подлинная культура.
IV
Первая глава романа по тексту рукописи
В черновой рукописи романа первая глава (или, скорее, пролог, – деление на главы в рукописи появляется только начиная с третьей главы), посвященная описанию вида из окна, намного пространнее и детальнее, чем в опубликованной редакции. Повествование в ней не обезличено («я»-рассказчик упоминает, к примеру, Санкт-Петербург своего детства, имя своего репетитора – Филипп Осипович, русское название для англ. sidewalk – «obochina» и т. п.) и, в отличие от опубликованной версии, ведется не в лаконичной манере, а длинными периодами с прихотливым ассоциативно-образным рядом. Существенно сократив текст первой главы на более поздних этапах работы, Набоков разделил его на фрагменты с междустрочными пробелами, которых в рукописи нет. Насколько нам известно, рукопись романа до сих пор не изучалась и не расшифровывалась, исключенные части не публиковались. Поскольку вычеркнутые отрывки важны для прояснения замысла романа (их содержание полнее корреспондируется с фигурой русского автора-энтомолога и с его реальностью в финале книги), приведем эту часть книги полностью в нашем переводе.
* * *
Продолговатая, сизого цвета лужа вправлена в грубый асфальт; диковинный след, до краев наполненный ртутью; выемка, через которую проглядывает нижнее небо. Она окружена черными щупальцами рассеянной влаги, в которой застряло несколько тусклых серовато-бурых мертвых листьев. Утонувших, мне стоит сказать, до того, как лужа уменьшилась до своих нынешних размеров. Она лежит в тени, но содержит образец яркости, находящейся за ее пределами. Присмотрись. Да, она отражает часть бледно-голубого неба – мягкий младенческий оттенок голубого, – вкус молока у меня во рту, потому что у меня в детстве была кружка такого цвета. Кроме этого в ней отражается сплетенье голых веток и коричневая фистула более толстой ветви, обрезанной краем лужи, и еще поперечная полоса ярко-кремового цвета. Полоса относится к залитому солнцем кремовому дому по ту сторону. Когда у ноябрьского ветра случается его повторяющийся ледяной спазм, зачаточный водоворот ряби заглушает яркость лужи; два листка, два трискелиона, похожие на двух дрожащих трехногих купальщиков, бросающихся в воду, стремительностью своего порыва переносятся прямо на середину лужи, где с внезапным замедлением они начинают плыть совершенно ровно и безрадостно. Двадцать минут пятого. Вид из окна госпиталя.
Окружение лужи – высокие тополи; они целиком озарены холодным ярким солнцем с их ярко-серой, богато изрезанной бороздами корой (те два, что растут прямо из асфальта, залатаны цементными квадратами) – похожий на метлу бесконечно замысловатый изгиб голых, почти золотых веток – оттенок старых икон – там, на значительной высоте от земли, где им достается больше фальшиво-сочного солнца. Поражает их неподвижность, контрастирующая с судорожной рябью вставного отражения, – потому что видимая эмоция дерева – это масса его листьев, а их сбереглось едва ли больше тридцати семи или около того – тут и там на одной стороне дерева. Они лишь слегка мерцают, неопределенного цвета, но отполированы солнцем до того же тона, что и замысловатые мириады веток. Обморочная синева неба пересечена бледными неподвижными клочьями наслоенных друг на друга облаков – не назвать даже облаками – просто рассеянная борозда, никоим образом не мешающая четырехчасовому зареву. Полоса, похожая на тени двух ближайших деревьев между оградой и лужей, пересекает ярко-серый асфальт по направлению к низкому тройному гаражу с тремя его белыми воротами, занимая всю его лицевую сторону (обрамленную темно-красным кирпичом, обведенным мелово-розовым цветом), которая образует поверхность ее наклонной части, где она уходит в тень параллельно тополиным теням. Эти теневые полосы разрываются и поднимаются по кремовым воротам с лиловым оттенком – в отличие от грубой черноты их первого плоскостного отрезка и в тот момент, когда солнце получает возможность озарить очень белую вывеску между одной из теней и краем совершенной тьмы рядом с ней; не поднимай лай перед этими гаражами – не имея в виду, я думаю, колли, с ее шерстяным жабо и заостренной мордой, которая проходит мимо, останавливается с поднятой передней лапой, оглядывается и молча продолжает идти дальше.