Литмир - Электронная Библиотека

Он пожал ей руку, они еще раз обменялись взглядами, и казалось, они просят друг друга о чем-то и каждый хочет что-то сказать другому.

— Мама, — нарушил молчание Алеш, — завтра я вызову врача и отправлю вас в больницу.

Яковчиха обняла его как сына и воскликнула:

— А ты все такой же, как будто вчера вернулся из лесу, бедный Алеш. Человеку ничего другого не остается, как слушаться тебя — ведь ты еще во все веришь.

— Мама, — вступил в разговор и непутевый художник Яка. — Она сказала: «Я не вернусь, пока возле Урбана не зацветут черешни». А тогда мы вернемся вместе. — И добавил шутливо: — Только смотрите встречайте нас и затопите печь, чтобы мы увидели дым еще с вершины горы, от самых лиственниц.

Петер Заврх нахмурил лоб и заявил, четко и решительно:

— Что касается девушки, надо посмотреть, как у них дела с Виктором. — Очевидно, прежде чем произнести эти слова, Петер выдержал отчаянную битву с самим собой. А теперь ему казалось, что он искупает старые грехи, грехи своей молодости, когда отрекся от Францы и предпочел ей бога. — Правда, она не слишком подходит для Раковицы, — продолжал он, — и наверняка уже отвыкла от корзины, деревенской одежды и наших привычек. Она больше подходит для салонов и искусства, если вообще искусство еще интересует красота. Но, если бог решил иначе, Петер Заврх не выступит против его воли. Надеюсь, Франца, ты ничего не имеешь против этого? Пусть наши дети поступают так, как не удалось поступать нам.

Яка и Алеш посмотрели друг на друга, словно спрашивая, правильно ли они поняли слова священника, потом растерянно уставились на него самого: ничего подобного от Петера Заврха они не ожидали. Яка не посмел возразить ему; тем более не мог этого сделать Алеш, которому Яка, а теперь вот и священник разбивали мечты и планы. Да молодые люди и не успели бы возразить священнику, потому что тот уже опять обращался к Яковчихе:

— Значит, ты не хочешь причаститься, Франца?

Ее улыбка напомнила ему прежние, такие давние и прекрасные времена, времена спелых черешен, когда они, собирая черешни вокруг Урбана, непрестанно улыбались друг другу глазами, всем лицом, а она — и сочными алыми, словно зрелые черешни, губами. Слова, которые он услышал в ответ, были простыми, ясными и твердыми, и все же полными скрытой теплоты:

— Все, что я имела, дорогой Петер, я раздала — родине, фабрикам. А младшая, Минка… пусть поможет ей бог. Жаль, что и она не погибла вместе с другими за родину. Да что тут поделаешь? Когда я думаю о ней, мне все кажется, что и она погибла еще ребенком, тогда, там, наверху. Приезжает она, я ее сначала ругаю, а потом мы весь вечер плачем, а наплачемся вдоволь, отправляемся спать. В последний раз она мне сказала: «Сегодня я посплю на Альбининой кровати. Жаль, тогда вместо нее здесь должна была бы лежать я». Видишь, Петер, я раздала себя детям, а для других ничего не осталось. Ни для тебя, ни для твоего любимого бога, — надеюсь, ты веришь в него так же твердо и свято, как и раньше. Будешь молиться или разговаривать с ним, скажи, что Яковчиха никому ничего не может дать. А то, что мне дает государство, я оставляю у Фабиянки. — Она обернулась к художнику с той же всепонимающей и всепрощающей улыбкой: — А ты, Яка, возвращайся в город. Ты говорил, что опять станешь рисовать. Начни заново. Вот только когда будешь рисовать бога, нарисуй ему другое лицо. У того, который возле наших лиственниц, лицо слишком здешнее, крестьянское. Иногда он напоминает мне Йошта Яковца, а иногда Петера Заврха. Это неправильно. Пусть бог остается богом для всех, кто его сохранил и кому он еще нужен. А про Минку забудь, забудь раньше, чем спустишься в долину, если ты собираешься вниз. Это ведь она сказала, что ты, прежде чем дойдешь до города, трижды передумаешь. Не для тебя она. Да и ни для кого другого. Там, наверху, немцы убили в ней все, что в ней было святого, Яка, остальное она убила сама, когда стреляла в сестру. Пойми, — сказала она и, нахмурив брови, перевела взгляд на Алеша, — пойми, Алеш, Альбину должна была я… У меня, их родившей, у меня были на них права, у меня были перед ними обязанности. — На прощанье она обняла Алеша и прижала к себе, словно ребенка: — Я уж подумала, что ты меня позабыл… Ан нет, не забыл. Если еще побудешь здесь, приходи ко мне на похороны. И не грех будет, если поможешь нести мой гроб. Да смотри, похороните меня как следует, вы, партизаны, те, кто когда-то сидели за моим столом. Я не хочу позорить своих мертвых детей, потому что

ЛЮДИ УХОДЯТ, А ПОЗОР ОСТАЕТСЯ,

на веки вечные остается. — После этих слов она налила всем водки, в том числе и себе. Алеш сказал жалобно:

— Мама, не пейте больше! — Ничего другого он не мог сказать: что-то в нем рушилось и он готов был расплакаться, словно ребенок. — Вам надо в больницу, мама.

— И чего ты все пугаешь меня больницей, Алеш! — добродушно укорила его она. — Хочешь отнять то немногое, что у меня еще осталось, — водку. А ведь в войну она для всего годилась, сынок: для ран, для сердца, для желудка, — разве ты этого уже не помнишь?

— Тогда была война, мама.

— Жжет у меня, Алеш, повсюду жжет — в желудке, в душе — везде и всегда. — Неожиданно она протянула Петеру Заврху руку — это был жест сильного, умеющего прощать человека — и сказала: — А ты все такой же кулак, тебя даже церковь не переделала… Но ты не бойся: Минка не останется с Виктором в Раковице. Ни для хозяйства, ни для фабрики она не годится. Да и для искусства тоже, Яка. — Она примирительно улыбнулась Эрбежнику. — И для тебя, Алеш, она не подходит, для тихой, замкнутой жизни. Время ее сломало. Ну, прощайте, люди, — с этими словами она еще раз пожала каждому руку и отвернулась.

— Всех нас время пообломало, — после долгого молчания уже на вершине горы неожиданно сказал художник Яка, — Яковчих, старую, и молодую, меня и мое искусство, Алеша и его политику, и тебя, Петер, с твоей церковью. И этого бога, — он кивнул в сторону распятия. Да и бог ли это? — Он отмахнулся рукой, как будто отгоняя от себя что-то, в то время как Петер Заврх, напротив, пытался вспомнить нечто важное, совершенно позабыв про умирающего Добрина. Да и как тут было не забыть, когда болтливый Яка начал ворчать, глядя на распятие:

— Нет, этот бог и впрямь никуда не годится. Яковчиха права. На богатого хозяина Петера Заврха он еще может походить, но на Йошта Яковца в конце его жизни он не должен быть похож ни капельки! Тот бог, что посещает священника Петера, не ватиканский, а словенский. Самое лучшее сделать его похожим на Томажа Хафнера, небритого, вечно задумчивого и печального крестьянина, живущего возле Урбана…

— Болтаешь, художник, как всегда, болтаешь, — пробормотал священник Петер. — Но этого бога, и правда, надо переделать. Он не должен быть Йоштом. И корзины за спиной у него не может быть ни в коем случае. Бог не подвержен переменам. Однако пойдем дальше. Вечереет. Солнце уже отправилось за мой Урбан, а город еще далеко.

Алеш вздохнул:

— Город далеко, а Минка с каждой минутой все дальше…

— Пожалуйста, без благочестивых вздохов, — поморщился Яка, — отпущения грехов все равно не последует. Запомни, Алеш, прекрасное ускользает от человека и превращается в недостижимое. И не воображай, что красоту можно превратить в активистку и записать в женское общество; Минка не может стать женой Алеша, так же как красота — сделать своей резиденцией райком и устраивать там собрания…

Алеш бросил на него испытующий взгляд, а потом убежденно возразил:

— И все-таки она пойдет со мной. Если она вообще с кем-нибудь пойдет, то пойдет со мной, Яка, художник.

Яка посмотрел на него и спросил:

— Ты рассчитываешь на силу воспоминаний?

Алеш улыбнулся ясно, доверчиво.

— Ребенком, босая, по колено в снегу, прибежала она в бункер. Дважды спасла мне жизнь. Пойдет!

Яку поразила его убежденность. Он склонил голову и тихо проговорил:

— Я почти поверил тебе. Босая, по колено в снегу… Она любила тебя тогда?

33
{"b":"955321","o":1}