Резка и Анчка вернулись только через два дня. Оказалось, что их в городе арестовали. Потом они закрылись с матерью. С ужасом и отвращением рассказали ей, что немецких солдат тайными тропами привел в Подлесу их отец, Йошт.
А Йошт стал появляться дома чаще, чем прежде, как будто его мучила совесть: время от времени он приходил домой даже в будние дни. Всякий раз убеждал жену в том, что жизнь у него невыносимая и он с радостью послал бы все к черту и остался дома. Он все еще боялся партизан и спрашивал, нет ли их где поблизости. А по вечерам Йошт всегда возвращался в долину.
Посещения Йошта продолжались недолго. В один прекрасный день в родном доме появился Стане, партизанский комиссар. Он заперся с матерью наверху и там, с глазу на глаз, сказал ей, что отец предатель и что он пришел его ликвидировать. Он будет ждать его здесь, в этой комнате.
Яковчиха не удивилась решению сына; она только сказала ему сухо, повелительно, будто приказала:
— Не смей отца, своими руками, не смей… Я не позволю, чтобы кто-нибудь другой убил моего мужа. Какой бы он ни был, он мой муж и ваш отец, — отрезала она. К счастью, Йошт в те дни не показывался в горах, и Стане пришлось уйти.
— Все равно, мама, знай — Йошта Яковца мы убьем; не удастся мне, прикажу другим.
После ухода сына Йошт опять появился в доме. Но лишь неделю спустя, когда из-за Урбана налетело ненастье, ей удалось задержать его до ночи.
— Я провожу тебя, чтобы с тобой чего не случилось, — сказала она. — Ночью одному идти в долину небезопасно. — Однако незадолго до полночи, когда непогода успокоилась, ей с трудом удалось уговорить его отправиться в путь — настолько он был напуган.
Вспышки молнии, которые сопровождались замирающими в дальних горах раскатами грома, озаряли небо. Временами становилось светло как среди бела дня, лишь пропасти казались еще более глубокими, а склоны — еще более обрывистыми. Франца и Йошт отправились в путь.
— Не волнуйся, все будет в порядке, — успокаивала его Яковчиха. Но он чувствовал что-то неладное и очень беспокоился. Он велел ей идти рядом, с левой стороны, там, где по обрывистому склону начинался лес, и с печальной улыбкой пояснил:
— Если будет засада, тебя не тронут.
— Кто? — спросила она.
— Понятно, партизаны.
— А почему они должны тебя тронуть?
— Говорят, я шпионю и предаю.
Яковчиха долго молчала, потом промолвила:
— Йошт Яковец, а ведь ты на самом деле шпионишь и предаешь, и нечего от меня это скрывать. Когда они надругались над Альбиной и девочкой — тогда их тоже привел ты. Меня-то не обманешь, мы слишком хорошо знаем друг друга, Йошт.
Он остановился. В блеске молнии, осветившей небо, Яковчиха увидела его лицо: на мгновение ей показалось, что это не ее муж, не Йошт, так он изменился.
— Иди! — сказала она.
А он стоял будто вкопанный. Они были на вершине горы, возле лиственниц.
— Франца, — дрожал он, — скажи, вы договорились и сейчас они меня поджидают?
— Кто?
— Партизаны.
Она сжала губы, до боли закусила их. Но ответила спокойно:
— И не пытайся бежать. Ты в безопасности только со мной. Меня не тронут.
— Тебя, конечно, — подтвердил он дрожащим голосом.
— Йошт, — она встала перед ним, — признайся мне как богу: это ты привел немцев в горы? — При новой вспышке молнии она пристально посмотрела ему в глаза.
— Нет, нет! Не я! — в ужасе закричал он. Йошт Яковец понял, что превратился в пленника своей жены, и все-таки не решался бежать: он боялся, что его ждут за кустами; на ущелье надежды тоже не было — слишком уж крут был спуск.
— Врешь! — возразила она. — Ты их привел тогда, да и сейчас ходишь и выпытываешь, чтобы привести их снова. У меня был Стане и сказал, что убьет тебя; сын убьет отца, Йошт, вот до чего дошло. И он прав.
Йошт дрожал, не в силах вымолвить ни слова. Дождавшись очередной вспышки молнии, чтобы видеть лицо жены, он спросил, стуча зубами:
— Франца, скажи по правде, они ждут меня здесь? Сегодня, да?
Она испугалась, что чувство омерзения и отвращения к нему помешает ей выполнить задуманное. Вместо ответа спросила:
— Тебе не было больно, Йошт, когда ты увидел, что они сделали с твоей дочерью?
Он молчал и только, когда она более требовательно повторила свой вопрос, пробормотал:
— Они хотели меня арестовать, убить, из-за них, из-за детей, из-за того, что те ушли в партизаны. Я ведь не думал, что они кого-нибудь поймают!
— Сегодня здесь тебя никто не ждет, — наконец ответила она на его вопрос. — Я не допущу, чтобы сын запачкал руки кровью собственного отца. Не позволю, чтобы тебя убил кто-нибудь другой. Не хочу. Ты был нашим, моим, Йошт.
Тот молчал, потом прошептал, стуча зубами:
— Франца… — Догадка подобно молнии, осветившей небо над горами, пронзила его мозг: — Ты сама… Франца?
— Да, Йошт.
— Когда, Франца?
— Сейчас, возле наших лиственниц, Йошт.
Он отскочил, но слишком поздно…
— Поскользнулся, — спокойно, невозмутимо сказала Яковчиха. — В такую ночь, когда без передышки сверкает молния, человек может на минуту ослепнуть и оступиться. Там очень крутой спуск, а внизу — белые скалы, об одну из них Йошт и разбил голову.
Она прервала свой рассказ. Что-то тяжелое, безнадежно гнетущее легло всем на душу, мужчины не решались даже перевести дыхание. Они не сводили взгляда с Яковчихи — лицо ее было спокойным и строгим, отчего казалось незнакомым. А она, нарушив тишину, продолжала с чувством нескрываемого удовлетворения:
— Стане я от этого избавила. — И вдруг заторопилась, словно хотела поскорее освободиться от мучительных воспоминаний. — Но немцы не хотели поверить, что Йошт и впрямь поскользнулся. В долине его труп осмотрел врач. У Йошта была разбита голова, и врачу пришлось подтвердить, что он мог разбить ее об скалу. — И еще торопливее стала рассказывать дальше: — Когда немцы схватили Стане, они мучили его и из-за Йошта. Но он не стал бы предателем ни за что на свете. — Сказала она гордо, торжественно.
Медленно, осторожно, словно боясь разбудить спящего, она повернулась к Петеру Заврху. Но разбудить надо было всех троих, все они стояли неподвижно, затаив дыхание, с прикрытыми глазами — мысли их были далеко. А взгляды устремлены сквозь открытое окно, куда-то поверх цветущих ветвей старой черешни.
Петер Заврх повернулся, не взглянув на Яковчиху. Медленно и почти неслышно он вышел в коридор, на минуту остановился там, как будто пытался что-то припомнить, потом спустился по ступенькам вниз, в сени. Сунув палку под мышку, он прикрыл руками лицо, сжал виски, как будто его мучила боль. И она действительно мучила его, клевала — подобно птице — в голову, но еще сильнее — в сердце. Несмотря на это, Петер почему-то вспомнил о своей сумке и направился прямо к окну, возле которого ее положил. Он взял сумку, снял с гвоздя шляпу, выпрямился и с серьезным, строгим лицом остановился посреди комнаты. Его водянистые глаза задержались на пяти похоронках и фотографиях. Священник Петер прошептал:
— Матко, Венцель, Лойзе, Стане, Альбина…
Он низко склонил голову, словно при выносе святых даров во время мессы, и некоторое время стоял неподвижно, как будто молился. Потом Петер Заврх широко перекрестился, закрыл глаза, повернулся и надел шляпу. В дверях он столкнулся с Яковчихой.
— Франца, — обратился он к ней спокойно, хотя голос его дрожал, — мы с тобой все выяснили. Объяснись с богом сама, коли до этого дойдет дело. Понадобится — позови меня, когда вернусь. Нас ждет длинный путь — тебя и меня, — и мы ничего не знаем, как там будет… Что же до твоих детей, мертвых и живых, а мертвых особенно, если б мы когда-то все же остались вместе, я бы ничуть об этом не пожалел, Франца. — И неожиданно добавил: — Было бы куда лучше, если б ты почаще сидела дома, а не у Фабиянки.
Яковчиха тепло, всепрощающе улыбнулась и сказала в свое оправдание:
— Знаешь, дорогой Петер, у Фабиянки хорошее зрение, как-никак она трактирщица, и всякого, кто идет в Подлесу, заметит. Если ей ничего не помешает, она вовремя предупредит меня, что за мной идет смерть. А дома мне все хочется прилечь; не люблю я этого. Да и воспоминания одолевают. А воспоминаний я тоже не люблю, Петер.