— Сварю-ка я всем нам чаю! — сказал он так, будто новорожденный тоже мог пить с ними чай. Размахивая руками, он побежал в кухню.
Над домом поднялось косматое облачко дыма; струйки его, выползая из широкой крестьянской трубы, растекались по крыше и скатывались по обе ее стороны на землю. Петер Заврх и художник Яка Эрбежник стояли на краю нивы с неровными краями — казалось, кто-то здесь натягивал лоскут полотна, да так и не натянул до конца. Они спорили о том, что выгоднее сеять в здешних местах — пшеницу или ячмень. Заметив дым над крышей дома, Яка указал на него рукой и добродушно усмехнулся:
— Если не ошибаюсь, есть такой обычай: когда кардиналы изберут нового папу римского, над крышей появляется дым — и люди знают, что у них есть новый святой отец. Кажется, так?
— Не знаю, — священник рассердился, ему показалось, будто художник снова его разыгрывает. — Разве не видишь, на мне нет кардинальской шапки? И не бывал я там никогда. А из того, что в школе учил, что-то не припомню такого.
— Над домом показался дым, — продолжал художник спокойно. — Конечно, кардинал в твоем церковном приходе родиться не мог, а тут, в этой распрекрасной Раковице, и подавно. Но когда мы войдем в светелку, тебя приветствует плачем
РОДСТВЕННИК, КОТОРОМУ НЕ ОБРАДУЕШЬСЯ,
и все же ему придется отвести какое-то место между нами, разумными людьми. Что поделаешь! Не успеет перед тобой зайти солнце, как за твоей спиной уже восходит новое — иногда может показаться, будто на небе два солнца. Но не надо сердиться! Святость твоего сана обязывает тебя относиться ко всему снисходительно, с пониманием. Не пора ли тебе снова превратиться в священника, в Петера Заврха из церкви на Урбане, который в часы бессонницы беседует за стаканчиком випавца с богом?
Подхватив священника под руку, Яка тащил его к дому, а тот что есть силы сопротивлялся, морщась и моргая глазами.
— Ты болтаешь такие глупости, что, верно, сам уже не можешь разобраться в своих бреднях. Скажи прямо, чего ты от меня хочешь? Я учился в классической гимназии очень давно, когда еще в почете была старая логика.
— Если не можешь идти в ногу со своим временем, сделай сразу скачок из прошлого в наши дни. Старый почтовый поезд, ходивший между Любляной и Веной, сменился экспрессом. А человеку конца двадцатого столетия и наши самолеты не покажутся такими уж быстрыми. Время все больше и больше спешит. Святость логики отжила свое. Превратись-ка ты снова в обычного урбанского священника — тебе будет легче.
Неожиданно Петер Заврх опомнился:
— Мне нужно в долину, а я тут погряз в твоей болтовне. — И он вдруг ужасно заторопился.
У Алеша Луканца чай был готов. Прежде чем они поднялись на второй этаж, Марта уже вволю напилась чаю.
— Больше не могу. — Она протянула Алешу чашку.
Вероятно, впервые в жизни она посмотрела на кого-то с благодарностью — во всяком случае, так показалось Алешу.
— А теперь ложись, — распорядился он.
Марта кивнула. Он помог ей улечься и накрыл ее по самую грудь одеялом. Закинув руки за голову, она сказала:
— Уж теперь-то ты можешь идти. Все в порядке. И спасибо тебе за все! — Но тут же спросила: — А зачем вы пришли сюда, Алеш? Наверное, дядюшке кто-нибудь наговорил про меня?
Он удивился ее неожиданной многоречивости. Она и в партизанские-то годы никогда не произносила больше двух-трех слов сразу.
— Все дело в Викторе. Дядюшка идет его разыскивать — ведь он сбежал. А ты что на это скажешь? Это правда, что он сбежал?
Лицо ее не дрогнуло, не изменилось; спокойные глаза, не мигая, смотрели на Алеша. Она сказала:
— Он пошел за Яковчихой, хочет привести ее сюда, в Раковицу, молодой хозяйкой.
В эту минуту дверь распахнулась. Петер Заврх, владелец Раковицы и урбанский священник, влетел в комнату, будто его кто подтолкнул. Увидев на постели «бабу», а возле постели Алеша, он удивленно заморгал глазами.
— Что здесь происходит? — спросил он сурово. Вопрос был поставлен очень широко: Петеру Заврху с самого начала казалось, будто в Раковице нечто происходит. Он избегал соприкосновения с этим «нечто», пока художник Яка буквально не впихнул его в комнату и не заставил во всем убедиться воочию.
— Что у вас тут?
По чашке, по котелку с чаем Яка определил, что активист неплохо справился и с кухонными делами. Улыбнувшись, он подошел к постели и весело спросил женщину:
— Можно? — Головой он указал на сверток у стены. Неподвижные глаза Марты были до этой минуты обращены к священнику, теперь она перевела взгляд на художника, однако ничем не выразила ни согласия, ни отказа. Он склонился над постелью, откинул подушку и платок, вгляделся, слегка прищурив глаза, и бодро воскликнул:
— Какой натюрморт! Это же лучшее благословение неба! — Он обернулся к Петеру Заврху. — Пока твой племянник шляется по белу свету, в Раковице появился новый хозяин или хозяйка — это уж как распорядился твой высокочтимый бог, конечно, принимая во внимание интересы Раковицы.
Мир, в котором Петер Заврх до сих пор жил, разбился вдребезги. Заврха бросило в дрожь, но он кое-как совладал с собой. Переступив с ноги на ногу, направился к постели и остановился в двух шагах; женщина смотрела на него неподвижным взглядом, словно в ожидании строжайшего суда и самого жестокого наказания. Священник высоко поднял голову, обвисшая кожа на старческой шее туго натянулась. Он спросил сурово:
— Что это значит?
Художник подхватил под руку активиста Алеша и сказал ему, усмехнувшись:
— Пошли, повитуха. Оставим священника с женщиной, пусть он придет в себя. — Обернувшись к Петеру Заврху, он произнес назидательно, но при этом весело и дружелюбно: — Не забудь, что ты урбанский священник. Если жизнь поневоле наказывает своих детей, вовсе не обязательно, чтобы это делало еще и небо. А если уж небу хочется их покарать, пусть эта кара не будет суровей той, что посылает им жизнь. Надень облачение, подобающее твоему сану, — добавил он, — сбрось крестьянский наряд и выкинь из уха забравшегося туда полевого кузнечика!
Но крестьянин Петер Заврх, владелец Раковицы, был глух ко всем советам. Оставшись один на один с Мартой, он произнес неумолимо, без тени сострадания:
— А теперь, несчастная, ты сознаешься, чей это ребенок! Ты меня поняла?
Лицо ее не дрогнуло, неподвижные глаза не блеснули огнем.
— Чей это ребенок, женщина? Я тебя спрашиваю!
Она ответила коротко:
— Мой.
— Конечно, твой, мать, я и сам вижу. А меня интересует отец.
— Мой, — повторила она без капли волнения. — Отца у него нет.
Петер Заврх напрягся.
— Не Виктора?
— Мой! — повторила Марта упрямо.
— Твой! — согласился Петер. — Значит, не Виктора. А если не его, то все равно чей.
Очевидно, ей этого показалось мало, и она холодно пояснила:
— Мой он, не Виктора! У ребенка есть только мать.
— Вот как! — проворчал Петер Заврх и добавил: — Нет спешки его крестить, можешь и подождать. На обратном пути я зайду сюда, в Раковицу. Надеюсь, и разбойник уже будет дома. Сядем втроем и потолкуем. А до тех пор никто не должен знать о ребенке, даже батрак Рок. И если явится эта — как ее — «всекрестьянская коллективизация», гони ее прочь! Ты меня поняла?
— Вы говорите по-нашему, по-словенски, отчего не понять, — ответила Марта.
Он воздел увядшую, в синих жилах руку с вытянутым вверх указательным пальцем. Сейчас он был воистину подобен прусскому богу на картине и изрекал так сурово, как изрекают только боги:
— Берегись, чтобы тебя не постигла самая страшная кара!
Марта не шелохнулась. Ее уличили и вынесли приговор. Она ни минуты не сомневалась, что ее ждет эта самая страшная кара, ибо сейчас между Петером Заврхом и немецким богом на стене там, внизу, не было ни малейшего различия. Она проводила хозяина взглядом до дверей, а потом уставилась на белый потолок. Из глаз ее текли слезы, хотя она не плакала — не умела. В жизни все было таким же незыблемым и холодным, как потолок над нею.