И тут среди пар, топтавшихся в тесноте на ногах друг у друга, я заметил Тунику и ее свата — Палека. Они кружились совсем рядом со мной, но меня не видели. Туника была серьезной и даже печальной, да и Палек держался степенно и торжественно. Спокойно и равномерно, в такт танцу, он поднимал руку Туники, и когда они глядели друг на друга, то прямо в глаза. И вспомнилось мне, как совсем недавно Палек сказал: «Мне Тунику жалко…» — в тот самый раз, когда я поджидал их с колом у дороги.
Я смотрел на них, и сердце у меня сжимала тревога. Надо скорей уходить. Я пробирался вдоль стенки, и до моих ушей донеслись слова пожилой женщины, кажется старшей сватьи, она громко сетовала:
— Во, во, самое разумное — им пожениться, девка б и ушла из дома…
— Ты только глянь на них…
— О господи милосердный, несчастные дети, у которых такая мать!
— О господи, и верно! Бедная Туника…
Видно, бабы не очень хорошо знали меня в лицо или не разглядели, да я и не стал оборачиваться. Я вглядывался в мелькавшие пары — в самом деле Палек и Туника походили на жениха и невесту. «Вот, значит, почему она согласилась стать подружкой, — осенило меня, — вот почему она не отказалась». И больше я не глядел в их сторону. Однако Туника заметила меня:
— Южек, Южек!
И подошла ко мне вместе с Далеком: она держала его за руку и тянула за собой, словно ни за что на свете не хотела его отпускать. Они стояли передо мной, не успев отдышаться после танца, — казалось, Туника переведет дыхание и скажет мне что-нибудь.
Но тут музыка оборвалась, все остановились, и вдруг Штрафела пронзительно завопил:
Уйя, гоп-ца-ца, Хедлица!
Уйя!
Подскочившая Лиза принялась выталкивать его из горницы, но он, не глядя, отшвырнул ее. Однако Лизика опять кинулась к нему, стала уговаривать по-хорошему. Она хотела вывести его наружу. Но он опять отшвырнул ее, да так, что та едва устояла на ногах, а я почувствовал, как у меня по спине поднимается холодок. Такое я не мог равнодушно видеть. Туника в страхе закрыла лицо руками, из кухни вышла мать и схватилась за голову — мне почудилось, вот-вот она начнет рвать на себе волосы или биться головой об печь, сокрушаясь о своих несчастных чадах. А Штрафела куражился, он явно не собирался уступать жене и лез на рожон. Его урезонивали, однако без успеха, все равно что говорили с глухим.
У меня все плясало перед глазами. Я подскочил к Штрафеле, схватил его за лацканы пиджака и сказал, глядя прямо в глаза:
— Убирайся вон!
Только и сказал, с превеликим трудом сдерживая себя, чтобы не наговорить чего похлеще, а он стоял, раскорячив ноги, и словно врос в пол. Размахивал руками и кричал:
— Так, значит, вы меня из дома вышвырнуть желаете, да? Ну погодите, погодите, вот вернется весной Штрафела! Все вы у меня в задругу полезете, как цыплята под курицу. Кого вы тогда будете выбрасывать на улицу, а? Ха-ха-ха…
И сверкающим взглядом он обводил гостей, а те, окружив его кольцом, смотрели точно в предчувствии урагана.
А он прикинулся, будто только сейчас увидел меня. Жутко осклабился и расхохотался, так что у меня кровь оледенела в жилах. Поднимая руки, дважды крикнул:
— Ха-ха, и ты со своим гаремом, со своей бабьей компанией созрел для задруги!
И опять раздался его безумный смех.
Я плохо помню дальнейшее. Кажется, я легонько отпихнул его от себя, а он вдруг, как колода, рухнул на пол возле печи. Меня обуяло желание растоптать его — не знаю, не знаю, почему я этого не сделал, надо было его придушить! — и тут я опять увидел Тунику: в глазах у нее стоял страх, наверное, это меня и удержало.
Я оглянулся, все взгляды были устремлены на меня, люди ждали, что же дальше. Гости перепугались, как только могут перепугаться на свадьбе, когда вспыхивает драка, а потом помню, что я оказался под грабом: снег скрипел у меня под ногами и зуб на зуб не попадал от холода. Слышались окрики: «Южек, Южек! Куда ты? Не валяй дурака… Иди сюда, танцевать будем!..» Это был голос Туники, но я не остановился. Музыканты взялись за инструменты, стремясь поскорее загладить досадное происшествие. Свадьба Марицы продолжалась, мне там места не было.
Я побрел — снег поскрипывал, все кругом словно окутано дымкой, ветки деревьев под тяжестью снега склонились к земле. Вдруг я обнаружил, что стою и приплясываю на одном месте. А стоял я под белыми черешнями. Я узнал это дерево по раздвоенному стволу, и мне стало так горько, что я готов был выть волком.
Я пошел дальше по снежной целине. И уже не отдавал себе отчета, куда я иду — прочь, прочь от этой свадьбы, от этого дома. Я миновал поле и овражек, прокладывая в снегу тропу, поднялся в лес — безмятежная тишина стояла вокруг, деревья точно уснули; наконец я вступил на дорогу. Так я и брел, вслушиваясь в звуки собственных шагов, печальный скрип снега, потрескивание веток… прочь, прочь… пока звуки гармоники не замерли в отдалении. И посреди этого безмолвия я вновь увидел белые черешни, точно кругом не было зимы, не было ночи и точно я не стоял один в лесу. Солнце клонилось к закату, белые ягоды были сочными и зрелыми, где-то постукивали плотничьи топоры, Груди Туники, твердые и маленькие, совсем как белые черешни, скользнули по моему телу, и в сердце у меня навсегда осталась печаль. Вновь, как в юности, стоял я на наших полях, под ореховым деревом, в ивняке у речушки и глядел на противоположный склон, на дом Топлеков, и думал о Тунике, своей невесте, и об отцовском хозяйстве, где мы с Туникой будем жить. Я сел и почувствовал, что у меня становится тепло на душе, и сладкая грусть заполнила меня… но внезапно я понял, что сижу на покрытом снегом бревне у дороги и дрожу от холода. Белых черешен не было, их опалило ледяное дыханье мороза, и они погибли. Меня окружал заснеженный лес, от стужи хрустели ветки. Штрафела, Топлечка, Хана, мать, каждый со своими расчетами и надеждами, возникли перед моим взором, на сердце становилось все безысходнее и глуше, казалось, вот-вот оборвется дыхание. Почудилось, будто кровь останавливается, сперва в ногах, потом по всему телу, и я принялся скакать, на миг я пришел в себя и понял, что куда-то стремглав бегу — под ногами будто шипело жаркое пламя. Я не знал, куда я бегу, и думал только об одном — как бы не замерзнуть и поскорее выбраться из леса.
В этом безумном беге, гонимый единственным желанием добраться до жилья, увидеть живую душу — мне показалось, будто я убегаю от жутких ночных кошмаров, — высунув нос из воротника и напрягши зрение, я заметил огонек. Остановился и стал вглядываться в этот огонек, пока не сообразил, что нахожусь у избушки Затлара. Я не мог понять, как я здесь оказался — ведь избушка стояла в Лисичьяке, на противоположной опушке леса. И пока я соображал, повернуть ли мне обратно или вызвать кого-нибудь из дома, дверь отворилась и выглянула жена Затлара. Дверь она приоткрывала нерешительно, опасливо, точно боялась, что ее огреют по спине.
— Тина? — негромко и робко позвала она. — Тина? Господи, куда ты? Мне страшно…
— Это я, Затларица.
Женщина вздрогнула и умолкла! Потом, вытянув шею, спросила:
— Кто это?
— Я, Хедл! Южек…
— О господи, и в самом деле! — воскликнула она. — Господи, а ты разве не на свадьбе? Или с нашим что случилось? О господи, погоди, не рассказывай мне дурных новостей…
— С Затларом? — переспросил я. — Я его там не видел.
— О господи, значит, у Плоя загулял! Господи, господи!
Я прискрипел поближе, встал в полосе света, падавшей из двери, и женщина вдруг воскликнула:
— На кого ж ты похож, господи милостивый? В одном пиджаке? Ты же замерзнешь! Ступай в дом, ради бога!
И вот так — тоже на свою беду! — я вошел в дом и дрожал возле чуть теплой печи, прежде чем отогрелся. У стола, под лампой, сидела дочка Затлара и шила. Она была немая, поэтому я не поздоровался с ней. Затларица села за ножную машинку — она зарабатывала шитьем — и пустила ее. Я согревался и разглядывал горницу, обеих женщин и их шитье — оно грудами было разбросано по всей комнате; наконец взгляд остановился на немой девушке. Меня била дрожь, и трудно дышалось, но, чем больше смотрел я на ее занятия, на ее пальцы, вдевавшие нитку в иголку, тем скорее забывались мои собственные беды, и горькая судьба этой девочки-подростка стала волновать меня, как будто она была моим собственным ребенком. И непереносимая тоска сжала сердце, когда я подумал о Затларе, ее отце, жалком пьянчуге, который когда-то напоил малютку водкой, чтобы она не кричала, — и ребенок навеки умолк, навсегда остался немым.